Сценический опыт у меня был, но чтобы петь сольный концерт?.. Я все же согласился… Как это не смогу? Смогу! Отступать теперь было некуда.
Поехал в Баку, рассказал все своей Сусанне Аркадиевне. Она пришла в замешательство:
— Но ты никогда не пел сольных концертов. И сразу Москва!..
— Ничего, — сказал я задиристо, а внутри озноб. — — Чем больше ответственности, тем лучше.
— Давай хотя бы по хронометражу выстроим программу.
Построили ее по времени и по содержанию — от эпохи к эпохе. Начали работать. И сразу я почувствовал, что после шести произведений начинаю уставать: требовалось дать голосу отдых. (Так было тогда, так и до сих пор — у меня, видимо, так устроены связки. После пяти-шести произведений мне нужна пауза, после нее, отдохнув минут десять-пятнадцать, могу опять выходить и теперь, окончательно распевшись в начале концерта, могу уже петь его до конца. Домашнее распевание перед выступлением для моего голоса недостаточно.)
Усталость появлялась, возможно, и потому, что каждое произведение я брал не столько вокальной школой, голосовой механикой, сколько своим существом — от сердца к голосу. Я не ставил звук, то есть не думал об этом, не рассчитывал сил — просто пел. Это уже после Италии я узнал, какой номер и в каком месте программы надо пустить для передышки, чтобы и связки отдохнули, и душа перевела дыхание.
В голову пришла мысль: а почему бы в моем концерте не поучаствовать солисту-инструменталисту? Вставным номером. Позвонил Дизе Арамовне:
— Можно в первом отделении после пяти-шести моих номеров выступит скрипач или пианист?
— Нет никакой проблемы…
Если с программой концерта, которая была составлена из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли определенные проблемы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода…
Не могу здесь не вспомнить недавний разговор с Евгением Максимовичем Примаковым (знакомы мы с ним давно, и у нас теплые отношения). Он рассказал мне, как его первая жена (к сожалению, покойная), работавшая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и говорит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий такой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел… Господи, что там у него в горле?»
Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так заношен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь.
А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Володи Васильева…
Но это все мелочи…
У молодости отчаянный напор. Свои первые шаги мы делаем, не осознавая и не предвидя последствий, рвемся в неизвестность, сознательно закрывая на что-то глаза…
Примерно такая сумятица была в моей голове, когда я думал о своем выступлении. И все-таки чего я никак не мог избежать, как ни пытался, — это леденящего душу волнения.
Незадолго до моего концерта в этом же зале с невероятным успехом пел прекрасный белорусский тенор Зиновий Бабий. Я встречался с ним раньше на правительственных концертах: я пел каватину Фигаро, он — арию Каварадосси. Помню, как я стоял за кулисами и искренне восхищался его истинно итальянским, густым, безо всякой писклявости, напористым, мужественным тенором. В низах и середине он звучал как баритон. Успех сольного концерта этого певца усугублял мое волнение: на его выступление билеты спрашивали от метро «Маяковская». Лучше бы мне всего этого было не знать. Будет ли и у меня так же? Москва — это Москва.
Чуть полегчало, когда узнал, что вроде бы интерес ко мне не меньший, чем к Бабию: билеты проданы задолго до концерта.
И вот наступил этот день. Десятое ноября 1963 года. Возле здания Московской филармонии толпа. Не просто толпа — поток, стремящийся внутрь этого гигантского серого здания с угловатыми колоннами, так хорошо знакомого его завсегдатаям. Потом мне стало известно: желающих попасть было столько, что входную дверь в вестибюль снесли мои поклонники. (Теперь нижний вестибюль в зале имени Чайковского перестроен и нет тех застекленных дверей, у которых стояли строгие билетерши, проверяя входные билеты. Нет и прежнего большого гардероба.)
На концерте были дядя Джамал с тетей Мурой. Они обещали меня поддерживать, но я не очень это ощущал: я тогда вообще не ощущал себя во времени и пространстве. В зале что-то шевелилось и гудело. Гулко, отдаленно, нереально отозвался голос ведущей. Странные звуки собственного имени. Все как во сне.
Потом было так, как это бывало с артистами во все времена, как будет во веки веков. Волнение почти до потери сознания, а потом ты с ужасом и неотвратимостью понимаешь, что все уже началось.
Помню только, как закружилась голова от невозможности справиться с напряжением. И вдруг почти все забыл и начал петь, только петь… Позже вскользь успел заметить, что в зале аншлаг и что люди стоят в проходах…
Видимо, я неудачно, не теми словами пытаюсь объяснить свои ощущения, связанные с тем первым столичным сольным концертом. Слова могут быть другими, чувства — именно такие. Поймет меня тот, кому довелось пройти через подобный сладостный ад…
Судьба давала мне возможность быть первым. Первым в том смысле, что я, совсем еще мальчишка, спел свой первый сольный концерт не где-нибудь, а сразу в зале имени Чайковского.
И впоследствии жизнь складывалась так, что мне приходилось что-то делать первым. Например, я первым записал на фирме «Мелодия» в студии (в здании англиканской церкви на улице Станкевича) оперные арии в сопровождении симфонического оркестра под управлением Ниязи. До сих пор в этой церкви симфонические произведения не записывали, только эстрадные. Потом я первым осваивал на радио все новшества с аппаратурой. С высококлассным звукорежиссером Виктором Бабушкиным (недавно ушедшим от нас) я осваивал на «Мелодии» цифровую запись… То ли ко мне хорошо относились, то ли мне просто везло, но получалось, что в этом смысле я был своего рода первопроходцем…
И все-таки первый ты или нет, а начинать концерт было надо. О голосе я вспомнил только тогда, когда почувствовал, как он предательски дрожит. Любопытный парадокс — насколько волнуется певец, настолько его волнение передается залу. Тебя смущают собственные исполнительские огрехи, а публика, не замечая этого, откликается на твою искренность и непосредственность. Когда же артист выходит холодным, как олимпийский бог, зал замыкается. Глаза видят, ухо слышит, сердце молчит.
Концерт прошел лучше, чем я ожидал. В первом отделении со мной выступал скрипач Александр Штерн. Концертмейстер Борис Александрович Абрамович своей профессиональной четкостью, тончайшей человеческой чуткостью держал меня в нужном русле… Бах, Гендель, Моцарт, Россини, Шуберт, Чайковский, Рахманинов, Гаджибеков… Вместо объявленных в программе шестнадцати вещей в тот вечер я спел двадцать три: в незапланированном третьем отделении я пел итальянские и современные песни…
Потом меня упрекали, что в классическом концерте я пел эстрадные песни. Но когда я их пел? Разошлась чинная часть публики. Уже выключили свет, увезли рояль, а к авансцене зала, с балконов, с галерки все стекалась толпа поклонников — человек триста. Они стояли и хлопали… Вот тогда и началось третье отделение. Ни Баха, ни Генделя, ни Чайковского, ни Верди. Эти почтенные джентльмены покинули зал вместе с академической публикой. А я выходил и выходил в уже полутемный зал и после десяти- двенадцати поклонов попросил вернуть рояль. Моя строгая редакторша Диза Арамовна ворчала за кулисами: по филармоническому протоколу концерт закончен, артисту пора отдыхать.
Какое там! У нас в разгаре было стихийное третье отделение концерта. Я сел за рояль — тогда-то и наступило время эстрады. «Come prima», «Guarda che Luna» и стремительный твист Челентано «Двадцать четыре тысячи поцелуев»…
Потом я, учитывая разные вкусы, и стал строить концерты именно так: из классических произведений и эстрадных номеров. Первое отделение — классика, второе — эстрада. К симфоническому оркестру присоединялась гитара, ударные и бас. Симфонический оркестр превращался в эстрадно-симфонический. Это стало традицией.