рождаясь одна за другой. Арно смотрел на меня из-под кустистых бровей «домиком» и с наивностью гения- подростка объяснял:
— Понимаешь, старик, я взял и написал другую мелодию. И она — лучше! Ведь лучше?..
Всякий раз он считал, что именно она-то и есть его бессмертная мелодия. А старую тему, которая и молодой-то не успевала побыть, он оставлял без присмотра. Конечно, все это не вина его, а скорее беда, связанная с отсутствием в тогдашней нашей индустрии популярной музыки школы продюсеров. На Западе это давно вовсю процветало, а у нас еще собиралось взойти…
Мне трудно сейчас сказать, отчего творческая судьба Бабаджаняна сложилась так, а не иначе. Массовому слушателю он известен как блистательный песенник, знатокам серьезной музыки — как автор академических произведений. Я всегда чувствовал, что ему хочется писать серьезную музыку. И он писал ее по мере возможности. Например, для Мстислава Ростроповича он сочинил прекрасный Виолончельный концерт…
И еще был он олицетворением фантастического пианизма: и по тому, что он писал для фортепиано, и по тому, как он сам это исполнял. Он написал для одного из конкурсов имени Чайковского в качестве обязательного произведения «Поэму» для фортепиано. Конкурсанты, талантливые молодые пианисты из разных стран мира, спотыкались на виртуозных пассажах «Поэмы». На банкете, устроенном после окончания конкурса, к Арно Арутюновичу подошли «жертвы» его сочинения:
— Маэстро, а как вы сами исполняете «Поэму»? — Вопрос был явно с подковыркой: мол, написать-то можно все, а вот сыграть…
Бабаджанян сел за рояль и блистательно исполнил свое произведение.
И все-таки душа его цвела в мелодии. Иногда про кого-то говорят, что он человек-оркестр. Про Бабаджаняна можно сказать, что это был человек-мелодия. У его песен ярко выраженный мелодический характер. Его мелодии не просто красивы — они чувственны. Веселость их зажигательна, а грусть пронзительна. Возможно, песни-то и сбили его с «истинного» пути — они стали для него искушением. Но и в песнях он оставался композитором масштабным. Когда он исполнял их на рояле, из-под рук его звучал целый оркестр. Слушая же его песни в оркестровом варианте, я говорил себе: «А у Арно на рояле было гуще, напористее».
Проходит время. Или лучше так: приходит время такое… Что-то случается с людьми. Или просто человек, замыкая круг жизни, начинает особо остро ощущать себя отцом. Сын Бабаджаняна Араик был не бесталанным человеком — он удачно снялся в фильме «Невеста Севера» и для него открывались горизонты кино. Но Арно решил, что Араик — певец и что надо писать песни для сына. Я понимал его как отца. Кому же, как не ему, и помогать сыну? Для меня он стал писать меньше. Правда, к тому времени у меня в репертуаре было много что исполнять. И когда бы и что бы я ни пел — самыми любимыми для меня оставались неаполитанские песни и классика.
Когда-то у нас была первая песня, ставшая нашей общей с Арно визитной карточкой. Пришло время и последней. Помню ее смутно — получилась она какая-то невзрачная. И название ее было «Вальс прощания». Не нужно мне было ее петь, но я не хотел обижать композитора. И почему-то в первый раз Арно не пошел со мной на запись, хотя обычно он болел за каждую нашу песню.
А тут еще в студии подошел наш инструментовщик Юра Якушев и спросил:
— Ты интервью Арно читал? Нет?.. На, почитай.
Интервью как интервью: Бабаджанян рассказывал про свое житье-бытье, про свое творчество. На вопрос: кто ему близок из певцов, исполняющих его песни, перечислил всех (от Кобзона до совершенно незнакомых имен). Всех, кроме меня.
Я нашел в себе силы записать его песню: не хлопнул дверью, не порвал ноты. Но звонить Бабаджаняну перестал. Позвонила Тереза. Оправдывалась: Ты знаешь, эти журналисты, идиоты. Что они себе позволяют!
Не думаю, что они такие уж негодяи. Да я ничего такого за собой и не знаю, за что бы журналисты меня так ненавидели. Если бы Арно меня просто упомянул среди прочих, они меня могли бы пропустить. Но я надеялся, что Арно скажет обо мне отдельно, хотя бы в две-три строчки. Как о друге-певце, который записал почти все его лучшие песни. Не думаю, что тогда журналист смог бы это пропустить…
Прощальный луч памяти…
Арно, сгорбившись, сидит за роялем… В зеркале открытой крышки, напоминающей крыло большой раненой птицы, двоится его портрет. Последнее произведение Бабаджаняна, память и прощание. Растянувшаяся на десять лет неизлечимая болезнь стоит за спиной, чтобы уступить место неизбежности. Сначала он писал эту прекрасную мелодию для балета и ни за что не поддавался на наши с Робертом уговоры сделать из этого песню, говорил, что балет он пишет по заказу. Потом, уже после его смерти, Роберт Рождественский написал на эту музыку слова. Но они уже были ни при чем…
Вскоре ушла из жизни и жена Арно — Тереза Сократовна, кому был посвящен «Ноктюрн»…
После ухода Арно я спел в зале «Россия» сольный концерт «Воспоминание об Арно Бабаджаняне». А несколько месяцев спустя начался карабахский конфликт…
Писал он с разными поэтами, но надолго соединился только с одним — Робертом Рождественским. Так и сложился наш триумвират. Мы стали работать втроем. Роберт писал быстро. Он устраивал Арно по всем статьям.
Как-то я принес Роберту мелодию. Я уже знал, что должно быть в моей песне «Рапсодия любви». Это романтическая история девочки, моей поклонницы, которая каждую пятницу приносила мне гвоздики. Я ее никогда не видел, да она и не пыталась со мной познакомиться. Просто приносила цветы к двери и быстро убегала. Включив воображение, можно было написать прекрасную песню.
Мне казалось, что это был симпатичный сюжет не только для песни. Я рассказал об этом писателю Максуду Ибрагимбекову. Максуд нравится мне как писатель: он очень хороший рассказчик, удивительно образно может описать действие. И при этом у него замечательный юмор. Максуд написал на предложенный мною сюжет хороший сценарий, но когда появилась режиссерская разработка сюжета, исчез особый стиль писателя, вместо прекрасного языка остались одни диалоги… Я отказался сниматься в таком фильме…
А Роберта я попросил написать стихи на эту тему… Но не получилось у нас с «Рапсодией любви»: он придумал про другое.
Я сказал ему:
— Роберт, это не совсем то.
На что он с олимпийским спокойствием ответил:
— Ничего, старик, привыкнешь. — И, пошевелив своими крупными губами, добавил: — От своего отвыкнешь, к этому привыкнешь…
Тогда я недостаточно знал внутренний мир этого большого поэта. Анализировать его поэзию — не мое дело, я не литературный критик. Скажу о своем ощущении этого огромного таланта.
Роберт не был заказным поэтом — он верил в то, о чем писал, не пытаясь угодить сильным мира сего. Как-то с Юлием Паничем (актером, который потом много работал на радиостанции «Немецкая волна») Роберт пришел ко мне: они хотели написать для меня сценарий музыкального фильма. Мы сидели на кухне (любимом месте задушевных бесед тогдашней интеллигенции), выпили, как водится, начался разговор о нашем житье-бытье. Я к тому времени уже посмотрел, как живут люди за границей, мог сравнивать с нашей жизнью. Нет, я переживал не из-за себя: я жил вполне сносно — не роскошествовал, правда, но и не бедствовал. Мне было жалко наших людей, живших в путах ограничений: то нельзя, это нельзя, того нет, этого нет… Мы сказали Роберту:
— Зачем ты все это восхваляешь? Зачем пишешь? Ты что, не видишь, что вокруг творится? Сплошные нелепости! Ты посмотри, кто нами руководит, кто указывает нам, что петь, что писать, вообще, как жить!..
Он взглянул на нас с каким-то снисходительным сочувствием:
— В семье не без урода. Уроды есть во всех странах. Да и не о них я пишу. Я пишу о людях, о героях.
Его стихи были о разном: он мог и оду написать, и реквием, и про двести десять шагов кремлевских часовых по брусчатке Красной площади к Мавзолею… Как ведущий телепрограммы «Документальный экран» воспевал стройки века, искренне разделяя официальный пафос. Но мог и о мерзостях нашей жизни так сказать, что от этих его сатирических строчек-лесенок становилось неуютно… И при этом оставался