– Ну конечно, – медленно продолжала Камилла, – ты хам.
– Может быть, хватит? Впрочем, я не сержусь на тебя, но впредь будь осмотрительнее.
Он подобрал под себя спущенную с кровати голую ногу.
– Видишь этот большой серый прямоугольник на ковре? Светает. Давай спать?
– Да… конечно… – проговорила она тем же неуверенным голосом.
– Ну, иди сюда!
Он откинул левую руку, чтобы она положила на неё голову, и Камилла покорно придвинулась, настороженная и почтительная. Довольный собою Ален дружески подпихнул её, привлёк к себе, обняв за плечи, но на всякий случай оставив между ними известное расстояние, немного выставив колени, и быстро уснул. Проснувшись, Камилла осторожно дышала, обратив взгляд к белевшему посреди ковра пятну. Она слушала щебетанье птиц, радующихся окончанию грозы среди листвы трёх тополей, шумящей, как ливень. Поворачиваясь во сне, Ален высвободил из-под Камиллы руку и бессознательным движением трижды ласково провел по её голове ладонью, привыкшей гладить шёрстку более нежную, чем её мягкие чёрные волосы.
Отношения несовместимости установились между ними к концу июля – наступила как бы новая пора жизни со своими неожиданностями и своими удовольствиями. Ален принял её, как если бы в разгаре лета вдруг водворилась неуютная весна. Свое нежелание делить родительский кров с молодой чужачкой он уносил с собой, без усилий скрывал его, ворочал в себе и тайно бередил мысленным и неодобрительным созерцанием нового супружеского жилища. Однажды в знойный день, серый и безветренный, изнемогающая Камилла воскликнула, стоя на их капитанском мостике:
– Давай плюнем на всё, а? Сядем в коляску и закатимся куда-нибудь к воде! Давай, Ален?
– Не возражаю, – ответствовал он с настороженно-хитрой готовностью. – Куда поедем?
Пользуясь передышкой, пока она перечисляла пляжи и гостиницы, он глядел на бессильно распластавшуюся Саху, неторопливо размышлял и делал выводы: «Я не хочу ехать с ней. Я… я не могу. С удовольствием буду гулять с ней, как у нас теперь заведено, возвращаться вечером, возвращаться за полночь, но не более того. Я не желаю проводить вечера в гостиничном номере, в казино, в…» Он затрепетал. «Мне нужно время. Готов признать, что медленно привыкаю, что у меня трудный характер, что… Но ехать с ней я не хочу». Он устыдился, поймав себя на том, что мысленно называет Камиллу «она», подобно Эмилю и Адели, которые также пользовались этим местоимением, толкуя о «хозяйке».
Камилла накупила дорожных карт, и они совершали воображаемые путешествия по Франции, разъятой на прямоугольные доли и разложенной на полированной столешнице чёрного дерева, где смутно отражались их опрокинутые лица.
Они считали километры, поносили свой автомобиль, со вкусом переругивались и чувствовали, как воскресает под действием вновь обретённого дружества и почти готово вернуться прежнее. Тропические ливни, обрушивавшиеся при полном безветрии, затопили последние июньские дни и террасы Скворечни. Устроившись под защитой стеклянной стенки, Саха наблюдала, как змеятся по мозаичному полу плоские язычки воды. Камилла промокала их, возя ногами салфетки. Небо, город, хлещущая вода приобрели цвет туч, разбухших от неиссякающей влаги.
– Может быть, поедем поездом? – вкрадчиво предлагал Ален.
Он знал заранее, что, заслышав ненавистное слово, Камилла взовьётся. И она-таки взъярилась и изрыгнула богохульство.
– Я опасаюсь, что ты будешь скучать, – гнул своё Ален. – Бее эти путешествия, о которых мы с тобой толковали…
– Все эти летние гостиницы… Все эти засиженные мухами столовки… Все эти усеянные телами пляжи… – жалобным голоском продолжала она. – Понимаешь, мы оба привыкли ездить, но единственное, что мы умеем делать, так это накручивать километры, но не путешествовать.
Понимая, что Камилла немного жалеет себя, он чисто по-братски поцеловал её, но она сразу повернулась к нему, укусила его в губу и под ухом, так что они вновь предались утехам, сокращающим время и естественно завершающимся скорым утолением плотской страсти. Алена это утомляло. Ужиная у матери с Камиллой, он подавлял зевоту, госпожа Ампара опускала глаза, а Камилла не могла удержаться, чтобы не испустить самодовольный смешок. Она с гордостью заметила, что у Алена появилась привычка к её телу. Он овладевал ею с каким-то даже ожесточением, а утолив свою страсть в короткой схватке, отталкивал Камиллу от себя и, тяжело дыша, перебирался на тот край постели, где простыни хранили свежесть.
Она с невинным видом переползала к нему, чего он ей не прощал, хотя вновь уступал без единого слова. Такой ценой он получал потом, оставленный в покое, возможность доискиваться первопричины того, что он называл их несовместимостью. Ему доставало ума не связывать её с частыми соитиями. Вооружившись здравомыслием, чему способствовала усталость, он проникал в сокровенные уголки души, где мужская враждебность к женщине живет извечно, не подвластная времени. Порою она обнаруживалась в чём-то сугубо будничном, где до того дремала невинно при ярком свете дня. Так, он был удивлён, и даже весьма неприятно, заметив, насколько черны волосы Камиллы. Лёжа в постели за спиной жены, он разглядывал на её подбритом затылке короткие волоски, располагающиеся рядами, как иглы на панцире морского ежа, и чертящие кожу, точно штриховка горных образований на карте, причём самые короткие синели под тонкой кожей, готовясь вылезть наружу через чернеющие устьица.
«Неужто у меня не было никогда брюнетки? – удивился Ален. – Я знавал двух-трёх чернушек, но не помню, чтобы они были до такой степени черны!». Он протягивал к свету собственную руку, изжелта-белого, как обычно, цвета, руку светловолосого мужчины, на которой поблёскивал золотистый пушок, а жилки просвечивали зелёным. Он сравнивал собственные волосы с воронёными зарослями Камиллы, где между причудливыми завитками и ровно лежащими, на редкость густыми волосяными стержнями сквозила странно белая кожа.
Увидев однажды тонкий, очень чёрный волос, прилипший к краю бачка, он испытал приступ тошноты. Позднее этот лёгкий невроз претерпел изменения, ибо источником его стала вместо частностей самоё форма, и Ален, сжимая в объятьях утолившее желание тело молодой женщины, чьи резко обозначенные тенями изгибы скрывала ночная тьма, сетовал на то, что дух созидающий, обнаружив педантичность, какой отличалась аленова няня-англичанка – «не больше чернослив, чем рис, мой мальчик, не больше рис, чем цыплёнок», – истратил на Камиллу ровно столько глины, сколько было надобно, не позволив себе ни единой прихоти, ни разу не расщедрившись. Упрёки эти и сожаления сопровождали его в преддверии сна, в те неуловимые мгновения, когда ему мерещился сумеречный мир и являлись выпуклые глаза, рыбы с греческим носом, луны и подбородки. Ему хотелось тогда, чтобы пышные ягодицы в сочетании с тонкой талией, модные