'Я призвал палачей, чтобы в час казни зубами впиться в приклады их винтовок. Накликал на себя напасти, чтобы задохнуться от песка и крови. Беду возлюбил как бога. Вывалялся в грязи. Обсох на ветру преступления. Облапошил само безумие. И весна поднесла мне подарок — гнусавый смех идиота. Но вот на днях,
Начинается книга с поисков виновных. Первая часть — 'Дурная кровь' — посвящена родословной проклятого поэта и его отношениям с Богом. Ответственность за свою судьбу он, прежде всего, возлагает на предков — тех самых галлов, которые подарили ему голубые глаза:
'От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки — гнев, похоть — о, как она изумительна, похоть, — а также лживость и лень'.
За этим следует жалобный вопль ребенка, с которым Бог по непонятным (и, вероятно, злокозненным) причинам не желает разговаривать:
'Царство Духа близко, так отчего же Христос не дарует моей душе благородство и свободу? Увы! Евангелье изжило себя! Евангелье! Евангелье!'
Одновременно в книге выражено упование на Бога (искреннее или издевательское):
'Я поумнел. Мир добр. Я благословлю жизнь. Возлюблю братьев моих. Все это — теперь уже отнюдь не детские обещания. Давая их, я не надеюсь бежать старости и смерти. Бог укрепляет меня, и я славлю Бога'.
Рембо причисляет себя к 'низшей расе' и с мазохистским наслаждением описывает низменность своей натуры. Он до такой степени воображает себя 'негром', что полностью залезает в его шкуру:
'Белые высаживаются. Пушечный залп! Придется принять крещение, напялить на себя одежду, работать'.
Но это ничуть не мешает ему чувствовать себя выше других — очень характерный для Рембо 'абсолютный' бунт вкупе с опасливой осторожностью крестьянина:
'Калеки и старикашки внушают мне такое почтение, что так и хочется сварить их живьем. — Надо бы исхитриться и покинуть этот материк, по которому слоняется безумие, набирая себе в заложники эту сволочь. Вернуться в истинное царство сынов Хама'.
В части, озаглавленной 'Невозможное', Рембо находит еще одного виновника катастрофы — западную цивилизацию в целом. В завершающем пассаже намечается новая программа — на сей раз не эксперимента, а спасения:
'Теперь мой дух во что бы то ни стало хочет погрузиться в испытания, выпавшие на долю всечеловеческого духа с тех пор, как пришел конец Востоку… (…) Я посылал к черту мученические венцы, блеск искусства, гордыню изобретателей, пыл грабителей; я возвращался на Восток, к первозданной и вечной мудрости'.
Означал ли 'Сезон в аду' полный разрыв с поэзией? Автор хранит надежду на что-то 'иное' — недаром часть, озаглавленная 'Утро', завершается призывом:
'Рабы, не стоит проклинать жизнь'.
И далее, в последней части, названной 'Прощай':
''Нужно быть безусловно современным.
Никаких славословий, только покрепче держаться за каждую завоеванную пядь. Что за жестокая ночь! Засыхающая кровь испаряется с моего лица, и нет за моей спиной ничего, кроме этого ужасного деревца!.. Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости — это радость, доступная лишь Богу.
И однако настал канун. Примем же всякий прилив силы и подлинной нежности. И на заре, вооружившись страстным терпением, вступим в сказочные города.
Что я там говорил о дружеской руке? Слава богу! Я силен теперь тем, что могу посмеяться над старой лживой любовью, заклеймить позором все эти лицемерные связи — ведь мне довелось видеть преисподнюю и тамошних бабенок, — и мне по праву
В этом он заблуждался — вернее, обманывал самого себя. 'Духовное' и 'телесное' обладание истиной останется лишь мечтой — очень скоро им уже отвергнутой и забытой. На замену придут мучительные поиски своего места в жизни и удручающее обретение его — в качестве коммерсанта, торгующего кофе, кожей, оружием и (возможно) людьми. 'Исповедь сверхчеловека', начинающего сознавать тщету своей гордыни, была написана Рембо в канун решающего поворота в его жизни — смерти поэта и появления на свет торговца.
Смерть поэта
'Не у меня ли была когда-то юность — нежная, героическая, сказочная, хоть пиши о ней на золотых страницах? Вот уж удача так удача! За какой же проступок, за какую ошибку заслужил я теперешнюю мою слабость? Пусть попробует пересказать историю моего падения и забытья тот, кто утверждает, будто звери могут плакать от горя, больные — отчаиваться, а мертвецы — видеть дурные сны. Сам-то я ведь не смогу объясниться: стал чем-то вроде нищего, что знает только свои Pater и Ave Maria. Я разучился говорить!'
В ноябре 1873 года Рембо появился в Париже. Брюссельская история была уже всем известна, и 'оклеветанный' (по выражению Эрнеста Делаэ) Рембо чувствовал себя отщепенцем — никто не желал с ним общаться. Нашелся лишь один смельчак, не убоявшийся вступить в разговор с 'отверженным': его звали Жермен Нуво, и он был всего лишь на два года старше Рембо. Нуво родился в Провансе и был по-южному красив — орлиный нос, черные волосы, матовый цвет лица. Молодые люди быстро нашли общий язык:
'Он [Рембо] испытывал законную потребность оправдаться перед этим нечаянным другом и уже после второй кружки принялся со всей откровенностью рассказывать о себе. Поэзия его больше не привлекала: он предпочитал путешествовать и намеревался отправиться в Лондон. Он заговорил об Англии, которую ставил выше всех прочих цивилизованных стран: народ там отличается более широкими взглядами и обладает реальным умом; жизнь, организованная по законам высшей логики и силы, способна удовлетворить самые разнообразные потребности. Рембо, не прилагая видимых усилий, всегда умел найти убедительные доводы, и устоять перед его внушениями было невозможно. Жермен Нуво откликнулся сразу же:
— Когда вы едете?
— Завтра.
— Мы поедем вместе!
— Меня это нисколько не стеснит, но должен вас
предупредить, что нам, быть может, придется испытать нужду…
Сын юга, откинув назад свою темноволосую голову и вздернув подбородок, украшенный шелковистой бородкой, лишь пожал плечами и с беззаботной смелостью взмахнул рукой. (…) Я должен добавить, что Жермен Нуво принял внезапное решение сопровождать легендарного человека, который, как говорили, 'погубил Верлена', отчасти — и даже во многом — потому, что окружающие считали его роковым существом'.
Эрнест Делаэ, несомненно, обладал даром сочинительства. В реальности дело обстояло несколько иначе: новые друзья отправились в Лондон в марте 1874 года. Как и во время путешествия с Верленом, все расходы взял на себя Нуво. Так возникла еще одна 'дивная парочка', которая разошлась довольно быстро — в июне того же года. Причины называются разные. Вспыльчивый провансалец не был склонен покорно сносить выходки Рембо. К тому же очень скоро выяснилось, что кошелек у него оказался далеко не таким тугим, как у 'старика'.
Оба поэта пытались найти работу (давали в газеты объявления об уроках), но без особых результатов. Затем они будто бы устроились в картонную мастерскую, принадлежавшую фабриканту