Пошел в овин — голоса. Задрожал даже весь. В сарай, глядь — сапоги.
— Эй, кто там? — да дубиной как треснет; дворник в ворота, да бежать. Малашка выскочила в рубахе одной, в ноги.
— Чьи сапоги?
— Виновата.
— Ладно ж, ступай в избу.
А сам сапоги взял, понес. Лег спать один. Утром взял чересседельню свил, видит Андрей. Зазвал бабу в чулан, ну жучить; что больше бьет, то больше сердце расходится. «Не гуляй, не гуляй!»— за волоса да обземь, глаз подбил. А она думает: «В брюхе-то что сидит, не выбьешь».
Мать стала просить. Как крикнет: «Кто меня учить с женой будет!»— что мать застыдилась, прощенья просить стала. Запряг лошадь, поехал с Андреем пахать. Стал допрашивать.
— Ничего не знаю.
Приехал домой, отпряг, баба ужинать собирает — летает, не ходит; умылась, убралась, синяк видно, и не смеет взглянуть. Поужинали. Старики пошли в чулан. Лег на полати, к краю, ничего не говорит.
— Туши лучину.
Потушила. «Что будет делать?» — думает. Слышит, разувается. Ладно. Видит, прошла мимо окна. Ведь шесть месяцев дома не был, да и побил. Так-то мила она ему. Подле него зашевелилась молча. Приподняла армяк, как прыгнет к нему, как козочка, в одной рубахе, обняла, чуть не задушила.
— Не будешь?
— Не поминай!
С тех пор и забыла думать о дворнике. А Евстрат сапоги продал за 6 р. и смеялся часто:
— Не попался он, я бы с него и армяк снял.
Андрюха дожил до покрова и пошел домой и долго все не забывал, а тут на него землю приняли, женили. Через 9 месяцев Маланья родила, выпечатала в дворника, и любимый ее был старший этот самый Петрушка.