прозвали Зворыкину) заяву в милицию. Там посмеялись, но все равно – пришлось фотографироваться и заполнять анкеты по третьему разу.
– Какие могут быть терки с комендантом общаги? – искренне удивлялась паспортистка, миловидная девушка с азиатским разрезом глаз. – Совсем безбашенные, что ли? У нас в Москве так не принято.
А потом случилось все остальное.
Те четверо, которые не захотели быть овцами, все-таки подали заявления в прокуратуру. Месяц прокуратура чесалась, потом понеслось: дело завертелось, а жизнь разладилась, как и предсказывал Учитель. Пришли к нему следаки: что за херня, у тебя бизнес или политика, помоги разобраться. Что есть истина? Ежели ты застройщик такой с огоньком хитрожопый, то давай разговаривать, а если сектант, то нефиг людям морочить головы. – Неизвестно, что ответил Учитель, только в сентябре его арестовали и упаковали в Бутырку. Пал Палыча тоже арестовали, но выпустили под подписку о невыезде. Зачастили в общагу следователи, беседовали по душам с братьями-сестрами, уговаривали писать заявления в прокуратуру и молиться в храме Христа Спасителя, а не на общих собраниях. За ними прикатил кандидат в депутаты, за кандидатом уполномоченный по правам человека и свора тележурналистов, потом опять следователи. Дело-то оказалось не простое, а резонансное, на контроле у самого градоначальника. А может, у митрополита.
Наведывался в общагу Пал Палыч, просил держаться. Поговаривали, что в «Белом голубе» тоже нелады: без Учителя, без молитв отца Александра, вернувшегося в лоно церкви, собрания сваливались то в «пятиминутки ненависти» по адресу отщепенцев, то в жилтоварищескую говорильню. Одни предлагали идти на Кремль, другие – организовать сидячую голодовку под стенами Бутырской тюрьмы. Кинулись было собирать деньги для выпуска Учителя под залог, но пошло туго: у всех ремонты, внутренняя отделка и обустройство – тем более что под залог Учителя не выпустили (побоялись, должно быть, что и впрямь поведет братию куда-нибудь не туда). А еще по рукам пошли послания, передаваемые из Бутырки на волю. Писал Учитель хуже, чем говорил, однако ж его малявы зачитывали вслух на общих собраниях, заучивали наизусть, с упоением цитировали и комментировали на все лады. В общем, надрыв и ересь, ересь и профанация.
Тогда же узнали фамилию Учителя: Лобков. Больше всех впечатлился почему-то Алешка. Время от времени, когда боль отпускала, он озадаченно смотрел на мать, потом с дурашливой издевкой произносил: «Учитель Лобков…». Но Коме было не до Учителя, не до обидок: у Лешки обнаружился рак поджелудочной железы.
Вечером двадцать третьего сентября он вернулся из клуба, покряхтел пару часиков, поворочался, потом попросил Кому вызвать «скорую». Сказал, что болит в паху. Скорая отвезла Лешку в больницу, там посмотрели и отправили в диагностический центр на Каширку. А на Каширке определили рак, причем в запущенной форме: срочно нужна операция и срочно нужны лекарства. И отпустили стонущего Лешку домой: сказали, что позвонят, когда подойдет очередь, тем более без прописки. Или другую поищите больницу. А без очереди только за деньги: семь тысяч долларов. По-нашему – двести десять тысяч рублей.
Только нельзя ему долго ждать, сказал напоследок врач. Чем быстрее, тем лучше.
Кома собрала все сэкономленное Лешкой за лето – двадцать тысяч рублей. Накупила лекарств и инъекций (хватило на две недели), сама вводила ночью и днем, лишь бы только не стонал Лешенька, лишь бы хоть чуточку отпустило. Помчалась в «Белый голубь» к Пал Палычу, бросилась в ноги, но Пал Палыч только развел руками: «Все понимаю, Кома, понимаю и сочувствую, но денег ноль. В воскресенье объявлю на собрании – может, как-нибудь наскребем…». От себя дал пятнадцать тысяч, сказал, что последние. Кома взлетела на последний этаж, к профессору Волкову – десять тысяч. Сотник Латышев – пять. Фрида с Толиком – три последние тысячи. Всего тридцать три штуки (почти на три недели лекарств). Всю обратную дорогу ревела в голос, пугая прохожих и пассажиров метро.
Видно же было, что сын болеет, видно! Всего-то делов – сосредоточиться на минутку, сосредоточиться и осознать то, что видят глаза, ежедневно посылавшие в мозг сигналы тревоги!.. Можно было вычислить эту опухоль еще весной, когда она только-только проклюнулась, пока не разрослась в Лешкином паху раком. Кабы не ее, Комина, зацикленность на своих болячках, не летаргическая дрема мозгов, не напряженное постоянное ожидание звонка от Учителя… Была б она матерью, а не дурой последней, сын не корчился бы сейчас от боли, не умирал в тесной комнатушке общаги! Жили бы в «Белом голубе», в радостном строительном гаме, в каком-никаком, а братстве – и не было бы этого злосчастного рака, не было бы! – Мозги переклинивало от таких мыслей. А главное – непонятно, где и как искать деньги.
На другой день поехала в газету, с которой Лешка сотрудничал чуть ли не десять лет. Главный редактор самолично позвонил знакомому специалисту в госпиталь Бурденко, тот сказал: «Привозите, посмотрим». Повезла Лешку в Лефортово, профессор посмотрел и сказал, что операция безусловно нужна, могут сделать по минимальному тарифу, как своему, но даже по минимуму выходило сто восемьдесят тысяч рублей: «Я же, милая, не один работаю, а это серьезная операция, многочасовая, обходной анастомоз тут не прокатит…». Прописал химиотерапию, а на прощание взглянул так заученно, так без проблеска, что Кома про себя взвыла. А денег все равно не было: в газете выписали двадцать пять тысяч, сказали, что трудные времена, больше пока никак.
Тип-топ на два сеанса химиотерапии.
Приехала Фрида – как раз тогда, когда Кома почувствовала, что валится с ног, проваливается куда-то совсем. Часа через два после ее приезда – Кома только-только прикемарила на кушетке – заявилась на пару с охранником Рая Зворыкина, стала орать, что посторонним нельзя, проваливай, Фридочка, откуда пришла, а больным место в больнице или на кладбище, еще неизвестно, какую они тут заразу разносят. Слава Богу, что на Фриду попала, а не на медсестру: специалистка по военному сопромату разобралась со Зворыкиной одной левой, обеспечив Коме неделю затишья хотя бы на этом фронте.
Выставил Фриду не охранник и не Зворыкина, а Алексей. То есть не выставил, а вежливо поблагодарил за живительный супчик, вот только не надо, сказал, открывать здесь госпиталь и второй фронт, дайте поваляться спокойно. Фрида с Комой одновременно вздрогнули и переглянулись: обеим от этого с запинкой произнесенного поваляться сквозануло бездной. Лешка еще сильней исхудал за последние две недели, кожа приобрела нехороший землистый оттенок, словно заведомо готовилась к мимикрии перед лицом вечности – судя по цвету, ничего там хорошего не предвиделось. Сын единственный, умница, известный всей Москве человек, умирал от рака в тесной, холодной, убогой комнатушке мясомолочной общаги. В нем уже развязались шнурки, развеялась та глупая туманная неопределенность, именуемая по- русски аморфным, никаким словом «будущее». Прозвенел звонок, прозвучала четкая, конкретная дата последней пересадки; осталось только собрать себя, все прожитое, а нажитое можно было не трогать. Клуб, интернет, книги, компьютер – все как отрезало; он подолгу смотрел в окно, курил, подолгу валялся на диване, опять курил и смотрел на желтеющий за окном тополь. Словно маялся на дальней станции в безлюдном, пустом, засиженном мухами зальчике ожидания.
Но Кома не собиралась сдаваться: пусть никудышная мать, пусть отступница, но инстинкты работали, механизм закрутился. Когда-то она уже вытаскивала его на себе, вытащит и на этот раз, только бы найти деньги. Поехала в типографию, прихватив все свои грамоты и награды. На входе не пропускали, но удержать не смогли, прорвалась к директору. Там все было новое: коридоры и кабинеты отделали пластиком, на полу ковролин (а раньше в администрации были дубовый паркет и знаменитые номенклатурные панели светлого дуба), директор тоже был новый. Замахал ручками: ничем не могу помочь, я вас не знаю, обращайтесь в профком. Кома пошла искать профком, заблудилась в родных вроде бы стенах, нечаянно вышла в наборный цех и обмерла: не было наборного цеха. Ни касс, ни линотипов, ни прессов, ни запаха свинца – все выбросили, начинили наборный цех конторами да редакциями. Кома спустилась в машинный зал – все машины новые, все печатники тоже. Ни одного знакомого лица, словно не здесь, не в этих стенах она трудилась тридцать пять лет. Что там профком – даже в отделе кадров поменялись все кадровички, хотя раньше такого в принципе не могло быть.
А денег не дали.
Она пошла по друзьям и знакомым из прошлой жизни – но прошлую жизнь как отрезало. Телефоны либо молчали, либо отвечали чужими незнакомыми голосами. Как-то разом поменялись все номера. Кома поехала к Рузанке на Ульяновскую, но на месте двухкомнатной квартиры старой подружки обнаружился