– Мать в корень смотрит! – захохотал Лешка. – Уйди, мать, ты их смущаешь!..
Откуда тут доброте взяться? – Ниоткуда.
Копилась, копилась в Коме тоска. Варила борщи, читала запретное. Много думала.
Прочитала запрещенного автора Восленского. Прочитала запрещенного Авторханова. Едва не проглядела глаза над затертой машинописной копией Солженицына. Страшилась найти в ледяном аду «Архипелага» упоминание об отце – не нашла и обиделась на Исаича. Но русскую правду Кома знала и без Восленского, знала – печенкой, селезенкой, кишочками; русская правда была для нее селедкой с черняшкой, а не перепиской Роя с Жоресом. Переваренная с изжогой, история отечества осела в ее сосудах ревматизмом в костях, артритом в суставах, больным кишечником. Такое не перепишешь.
Не пророки вели их, а Иваны Сусанины. Вот и заблудились в пустыне.
А как хрустят молодые косточки – узнали на третьем курсе. Однажды Лешка вернулся из института весь белый, отлеживался до вечера – потом не выдержал, поделился:
– Вызвали к замдекана, а там – двое. Давайте, говорят, побеседуем. И все, мама, знают: кто что сказал, кто какие книги приносил, все наши вот в этой комнате разговоры – представляешь?
Кома кивнула без удивления. А Лешка выдавливал из себя:
– Ты правду любишь – так вот, послушай, как меня вербовали. «Хочешь, – говорят, – за правду постоять, Алексей? Тогда тебе в дворники, потом в тюрьму, а уж потом, если повезет – за границу. Потому что правд много, а Россия одна. Хочешь за Христа – сторожи церкви. А хочешь за Россию – тогда к нам. Только без дураков, а с потрохами и навсегда»… Вот так, мать. По-простому, без вазелина.
Кома осунулась, предчувствуя неминуемое.
– Ты ж, говорят, русский человек, Протасов, мы про тебя все знаем. Зачем тебе еврейская, американская, иные прочие правды? Будешь служить отечеству – будет тебе допуск, будут архивы, будет тебе русская правда…
Он исподлобья, по-мальчишески взглянул на Кому.
– Я подумал – и подписал. Не потому, что испугался – ни столечко! Просто понял, мама, одну странную вещь. Я, выходит, всегда этого хотел. Давно ждал и давно хотел… – Задумался, потом добавил: – Я солдат, мама, а не ученый. Понимаешь?
– Ты мужчина, тебе решать, – поспешила ответить Кома. – Только как они русскую правду от Христа отделили? Христос же сказал: «Отдайте все и идите за мной». Это и есть русская правда…
– Твоей правдой, мать, только подтереться! – отмахнулся Лешка.
Вот так всегда.
А ночью подумала: так даже честнее, когда все сказано. Всегда под ними жили, на них пахали – так уж лучше на договоре… И еще подумала: вот и вырос сын, стал хромоногим солдатиком. Теперь держись, Кома.
Сборища после этого рассосались, даже девушки перестали заглядывать. Лешка сказал друзьям, что к нему приходили – и все. Тихо стало на Шелепихе. Сын забурился в архивы, ушел от мира сего, отрастил бороду – и там, в архивных подвалах, подцепил какую-то древнюю гниль, мозговую плесень. Кома ушам своим не поверила, когда услышала от него, что во всем виноваты большевики с евреями, расстрелявшие батюшку-царя. Подумала: шутит, нарочно ее заводит. Взглянула и увидела в глазах сына нездоровый огонь. Этого еще не хватало.
– Попей аспиринчику! – велела Кома, но он не ответил, даже не нагрубил, дернул плечом и ушел к себе. Вот с этой плесени полуподвальной и начала развиваться в нем домашняя глухота, специфическая глухота по отношению к матери.
Большевиков в Лешкиной компании сильно поругивали, хотя чуть ли не через одного жили в сталинках. С этим еще туда-сюда – понятно, что не ангелы наладили Усатому мясорубку – хотя сама Кома по велению сердца была за большевиков против Сталина, это тоже понятно. Но поступиться евреями, отдать своих евреев хоть сыну, хоть Богу, хоть черту – нет, этого Кома не могла. Во-первых, все люди равны, этим мы Гитлера победили, а во-вторых, в Полиграфе половина сокурсниц, а в типографиях добрая треть наборщиков, метранпажей, линотипистов были евреями – и не только добрая, но и лучшая. И если второе утверждение не вполне стыковалось с первым, это только усиливало Комину правоту по пятому пункту в целом.
– Кто тебя на руках носил, Лешенька? Галка, Майка, Рузанка, дядя Семен – чем они перед тобой виноваты?
– Ты о людях, мать, а я про большие числа, историческую закономерность…
– Ложь твоя историческая закономерность, – уверено перебила Кома. – Что же ты Николашу в статистику не подверстываешь? А как же Цусима, Кровавое Воскресенье, германская – тоже евреи виноваты?
– А девочки-царевны?! А цесаревич?! Какая ты после этого христианка?..
И чуть ли не пена изо рта. И ненависть из глаз. И руки трясутся.
Вот и поговорил сын с матерью.
Было такое древнее слово, само всплыло и поместилось в ряд повседневных: чай, лампа, подушка, телевизор, – беснование.
С друзьями тоже переругался почти со всеми. Эта зараза, она ведь из мозга по нервам бьет, поражая сдерживающие центры. А у внучков большевистских на антисемитизм врожденный иммунитет, так что Лешка для них чужим оказался. Хотя, когда демократия победила, ему, по старой дружбе, все-таки дали поруководить каким-то крупным архивом, даже машину с персональным шофером выделили, чтоб не мотался, хромый, с Шелепихи на Маросейку. Валерием Васильевичем звали – очень такой простой, но содержательный оказался мужчина. А насчет царской семьи Кома только в студенческие годы узнала, и сразу же, если по-честному, отмахнулась от этого знания – логика революции, вот и все. Царский род рубили под корень – чтобы таким, как Кома, жилось и пелось. Только через много-много лет, когда появились в доме запрещенные книжки, увидела фотографию дореволюционную, со всеми четырьмя девочками и мальчиком – вот тогда-то и полоснуло по сердцу. Нехорошо, тревожно подумалось: спаси Бог, что не затянуло страдальцев в тогдашние Ярославль или Рыбинск, где боролись за советскую власть отец с матерью… Спаси Бог.
И вот – допелись: великий, страшный, невиданный в истории поход русского народа за правдой закончился. Шли долгих семьдесят лет, других водили – и ничего не нашли. Даже забыли, что искали.
– Какая правда, мать, ну какая правда?! – по сотому разу, с мукой в голосе повторял Лешка. – Держали народ в черном теле, как рабов на галерах, – о чем страдать? Попили кровушки русской, еще и в дерьме изваляли – всех изваляли, от мала до велика! Какая правда?
Не всех, хотела возразить Кома. Но – сдержалась.
Верх взяли внуки большевиков – чистенькие детишки, твердившие, что нельзя на крови ребенка построить счастье; взяли власть, отпустили цены, заморозили вклады, отрезали стариков от жизни. Так ведь лгали, лгали, бормотала Кома, пробираясь к метро сквозь человеческий муравейник: вся Москва превратилась в вонючую барахолку, торгующую бананами, пепси-колой, спиртом «Ройяль» и убоинкой, от которой веяло страшилками послевоенных лет; только на крови и строится новый мир, объясняла она такой же растрепанной, как она, старухе, торгующей окорочками Буша, другого строительного материала нет. Только на своей крови, а не ближнего, это еще Христос доказал… Большевики, между прочим, своей кровушки не жалели, оттого и полет у них был орлиный – зря только от Христа отреклись, от главного революционера, заузили Христа до эпизода с изгнанием из храма торгующих… А у нынешних побежка крысиная – на стариковской крови высоко не взлетишь. Не надо им рая – подавай барахолку! Человек не правдой жив, не добром движим, а прибылью и процентом. Нате вам! Вот он, ваш новый рай, – барахолка для старых и малых, без конца и без края, от заката до рассвета… Наслаждайтесь!
Слушали ее вполуха, без удивления и участия – много по тогдашней Москве бродило бормочущего, ошарашенного старичья – всех не выслушаешь, да и талдычили они, в общем, одно и то же. Жизнь сорвалась камнем с горы – заслушаешься и улетишь в пропасть.
Вот и Алексей попал в переплет: архив его, мало того что в центре, занимал старинные, чуть ли не боярские палаты с подвалами под рестораны и все такое. А он со своей неуступчивостью оказался весь в мать, то есть в руководителях не задержался. Из танков его, тьфу-тьфу, расстреливать не стали, но сразу после известных событий припомнили и антисемитизм с шовинизмом, и ангажированность, так что с