Это от меня мода пошла — банками увешивать. А одну дешевизну велел дневальному говном облить. Мужики со смеху поусерались. Я вообще в компании очень шебутной, со мной не соскучишься.
В мае к нам пригнали кировский этап, и в том числе приходит одна Вика, москвичка — чистопородная воровайка, голубых кровей. Саму, говнюшку, соплей перешибить можно, а нос дерет до небес.
Все мои недобитые коки-наки вокруг нее, ясное дело, кобелятся, но она держит стойку. У нее в Ягремлаге остался какой-то гусар, питерский штопорила, так она для него берегла. Ксивы он ей катал — на восьми листах. Не ксива — Библия, еби ее мать!..
В субботу у нас, как положено, танцы. Я, как комендант, должен там показаться, чтобы помнили, что над ними есть бог и прокурор. На мне эстонский лепенец, расписуха, прохаря наблищены, на грабке перстенек. Я всегда чисто ходил.
Заваливаюсь в столовую, становлюсь у дверей и кнацаю. Все притихли и ждут, когда я уйду. А Вика сидит на столе, со своей гоп-капеллой, и кричит мне через весь зал:
— Здравствуйте, господин гад!
— А, — говорю, — прелестная воровка, обосрала хуй, плутовка! Здорово, здорово.
Она кричит:
— Товарищ комендант, вы такой видный мужчина, а никогда не споете, не сбацаете. Вы не можете или у вас есть затаенные причины?
Я ей ботаю:
— Я с тобой станцую, когда у тебя на лбу вырастет конский хуй в золотой оправе. Но у тебя есть кодло трехнедельных удальцов, и если ты желаешь, то они сейчас будут у меня бацать и на голове, и на пузе, на двенадцать жил, на цыганский манер.
Все ее жиганы втянули язык в жопу и в прения не встревают. А она вдруг толкует мне:
— Скажите, Шурик, зачем вы сменяли воровскую славу на сучий кусок? Или вам не хватало?
Хотел было я ее тягануть, но не стал портить настроения. Сказал только:
— Гадюка семисекельная, не тебе меня обсуждать. Входить в мои причины я с тобой, мандавошкой, не намерен.
И ушел на хуй. Проходит дней несколько, и она пуляет мне ксивенку:
— Мне нужно с вами поговорить об очень важном.
Я эту ксивенку порвал и хожу как ходил.
Однажды по утрянке она меня штопорит у конторы.
— Вы получили мой пропуль?
— Получил, — говорю. — Что из этого?
— У меня есть к вам разговор.
Я ботаю:
— О чем нам с тобой толковать? Ты крадунья, законница, а я убежденный сука, вечный враг преступного мира. Иди и забудь меня. Попутного хуя в сраку!
Поканала она от меня, а сама худенькая, щуплая, как воробьенок. Мне даже ее жалко стало. А, думаю, ни хуя. Подумаешь, принцесса Турандо!..
Вечером с сельхоза приезжают бесконвойные возчицы. А там была одна Ленка, которую я раньше харил. Я ее волоку к себе в кабину, пошворил и отпустил в барак ночевать. Только заснул, в окно стучат:
— Шурик, беги в женскую зону. Вика твою Ленку порезала.
Я схватываюсь и — туда. Залетаю в барак — гвалт, хипеш, бабы все голые, лохматые — тьфу, обезьяны! Ленка на полу, вся в краске, базлает не своим голосом, а Вика с пиской сидит на своих нарах.
Я к ней подошел, тырсанул разок, отмел мойку и говорю:
— Собирайся!
Она ничего — встала, пошла. Вышли мы на двор, и я ей толкую:
— Дура ненормальная! Ну, на хуя она тебе сто лет усралась? Теперь тебе верником карячится срок. Чего вы с ней не поделили?
А она заплакала и ботает:
— Я ее пописала за то, что ты с ней шворился. Учти, я всех порежу, с кем ты будешь. И тебя порежу. Я тебя люблю и не могу без тебя жить.
Ты понял? Меня любит и меня же порануть собирается. Что ты хочешь, Юрок, бабы — это ж такая нация!.. Меня смех берет.
— Ах, — говорю, — падлючье творение! Вот ты чего замыслила! У-у, гуммозница, поносница, дристополетница!!! Бежи в кандей, спасай свою дешевую жизнь! Сейчас я тебя работаю начисто!
Она от меня как рванет. Я за ней. Она бежит и ревет — та еще комедия! Пригнал ее в пердильник, запер в одиночку:
— Посиди, — говорю, — девка, охолонись!
И пошел к себе. Снял тапочки, лег, а спать неохота. Я лежу и думаю: все-таки она в меня здорово врюхалась, раз выкидывает такие коники… С кем я вращался до этих пор? Твари, двустволки, продажная любовь! Разве они способны на сильное чувство? Сколько ж так можно жить — менять харево на варево? Может, я теряю свой золотой шанс?
Утром встаю, топаю в ШИЗО. Набрал с собой бациллы, сладкого дела, мандра беляшки, сую ей в кормушку:
— На, принимай передачку!
Она на меня шары выкатила, а у самой от слез на щеках грязные полоски. Засмеялся я:
— Эх, ты, богиня джунглей! Иди, умойся, я тебе полотенце с пацаном пришлю.
А сам пошел в санчасть.
Я всегда знал, с кем кусь-кусь, а с кем вась-вась: с ходу дотолковался, и в тот же день Вику суют в этап на сангородок. Надо было убрать ее с ОЛПа, пока не завели дела.
Вика кричит:
— Шурик, я твоя навеки. Жди меня.
Она уехала, а я, Юрок, — ты поверишь? — совсем охуел. Всю дорогу мысли про нее. Думаю, может, она, сучка, там подвернула кому-нибудь?
Все этапы с сангородка — дождь не дождь, — я встречаю у вахты.
И, наконец, с этапом доходяг приходит моя Вика. Как она меня увидела — кинулась, схватилась вокруг шеи и аж закостенела.
— Что ты, — говорю, — падла, опомнись. Люди смотрят.
И повел ее к себе в кабинку.
Так мы с ней и зажили. Приду вечером, Вика сидит, чего-нибудь мастырит — занавесочку там или марочку расшивает, хаванье уже на столе. Кашку, шлюмку — эту лагерную стрихнину мы с Викой не кушали, для нас на стационарной кухне отдельно готовили. Я штевкаю, а она сядет рядом и давай разводить баланду: ты и такой, ты и сякой, с кушем тебя нету, ты красюк, ты один человек, я как тебя надыбала, так с ходу на тебя упала. И так и далее.
Дело прошлое, я тоже ее уважал. Как барыга бегал по зоне, обжимал чертей за ланцы — исключительно для нее. Одел ее как картиночку: чулочки, корочки, бобочки — полковника Коробицына жена так не ходила, как моя Вика.
Да что там толковать — лепилы сказали ей козиное молоко пить для здоровья, так я для нее козу купил и держал в пожарке. Козу, блядь! Вспоминать совестно. Но Вика, между прочим, как была фитилек, так и осталась. Хавала одну атмосферу.
Вообще в ней ничего такого особенного не было: разве что глазищи как фары. Ну, и фигурка аккуратная, и подстановочки под ней тоже ничтяк. А как она шворилась!.. Юрок, лучше ее как женщину, я не встречал.
Раньше я ходил под колуном и не оглядывался, а теперь как-то начал беречься: жизнь, что ли, милее стала, хуй ее маму знает. По ночам запирался на двойной пробой, ложусь спать — тесак всегда под подушку.
Я ей часто толковал: