петушкам, раковые шейки в сторону».
Володя-жид был «полнота», авторитетный вор. Как-то раз, возвращаясь с оправки, мы встретили его в коридоре: Володю в наручниках вели куда-то два вертухая, крепко ухватив за локти. Третий шел позади, отстав на шаг. Глаза у Жида были налиты кровью, свирепая морда — свекольного цвета. Он на голову был выше любого из низкорослых своих конвоиров — и вдвое шире. Шел и хрипло орал, матеря тюрьму, советскую власть и всё на свете. Впечатление было такое, будто ведут на расчалках бешеного жеребца — на случку. Но Володю-жида вели не на случку, а в карцер. И всё время, пока он оставался в карцере, до нашей камеры доносился всё тот же яростный хриплый рёв.
Говорили, что он сумасшедший. Его репутации среди блатных это не вредило. Ощущение опасности исходило от него, как от дикого зверя. Даже запах, мне показалось, был звериный… Вот к такому я не полез бы заступаться за чужой чемодан, это уж точно.
Каждой камере полагался староста. В нашей мужики выдвинули на этот пост меня: завоевал уважение, «тиская романы» по дороге в Вологду. (На меня даже не шипели, когда по случаю поноса, я вынужден был бегать к параше — прощали за прошлые заслуги). Жизнь в камере текла спокойно и мне, как старосте, делать было нечего.
Один только раз Сашка-Чилита, вспомнив свое воровское прошлое, прицепился к интеллигентному ленинградцу и попытался «взять его на бас», требуя дани: тот сидел недавно и на этапах его не успели «оказачить», т. е., ограбить. Не удалось это и Чилите: интеллигент оказался «с душком» (это означает «не слаб духом», не трус). Сашка успел стукнуть его — но тут уже в дело вступил другой Сашка, Переплётчиков. Кинулся и оттащил Чилиту за шиворот — как оттаскивают за ошейник злую собачёнку. А я подошел извиниться: начало инцидента я как-то прозевал.
Не помню фамилии и не помню, кем по профессии был этот наш сокамерник — может быть даже, театральным режиссером. Нестарый человек, благообразный, с хорошими манерами. Мы разговаривали с ним о книгах, о театре — и я здорово облажался, назвав Незнамова, героя «Без вины виноватых», Названовым, но собеседник сделал вид, что этого не заметил. (Я-то заметил, что он только делает вид).
В Вологде мы просидели долго, месяца полтора ожидая неизвестно чего. Книг в пересыльную камеру не давали. Мы болтали, пели, спорили.
В наших разговорах никогда не принимал участия пожилой литовский ксендз. Почти все время он проводил в молитве: закроет лицо ладонями — я заметил, многие литовцы так делают — и молится, отрешившись от всего земного. Но оказывается, он прекрасно всё слышал. Однажды отнял ладони от лица и сказал ядовито:
— А ваш Молотов в Женеве не дал дефиницию фашизма! — И снова углубился в беседу с богом. Так я узнал новое слово «дефиниция» — определение.
Письма из пересыльной тюрьмы отправлять разрешалось — и мы писали, не особенно надеясь дождаться ответа. Я написал домой, написал и на Сельхоз своему наставнику Ивану Обухову. Оба письма дошли: почта тогда, в сорок девятом году, работала куда лучше, чем сейчас. Помню, еще с 15-го я написал два письма, одно Юлику Дунскому в лагерь, другое в Москву тетке Вале. Перепутал конверты, и послание, предназначенное тетке, попало к Юлику, а он получил другое, адресованное тетке. И он, и она письма прочитали и переслали по правильным адресам, о чем каждый известил меня.
В Вологде писем я не получал, но из прежних маминых уже знал, что в лагере умер Володя Сулимов, что умер и Леша Сухов — и что посадили его младшего брата, школьника Ваньку. Посадили не по нашему делу, хотя конечно, и оно сыграло роль в его судьбе. В прошлом году Ваня Сухов тоже умер — но на воле, на руках у жены Вали и дочери Машки. Ему повезло больше, чем брату — и в жизни, и в смерти, и в любви.
Пока я пишу свои заметки, успели умереть многие из тех, о ком я рассказал или собираюсь рассказать: ближайшие мои друзья Миша Левин и Витя Шейнберг, Шурик Гуревич, Олави Окконен, Женя Высоцкий, интинская красавица Ларисса Донати, дочь Карла Радека умница Соня. И два стукача: Аленцев и Виктор Луи. (Стукачи умирают, но дело их, боюсь, живёт). Наверно, надо торопиться, чтобы успеть дописать…
Политических споров на вологодской пересылке мы почти не вели, поскольку не было больших идейных разногласий: своей нелюбви к Сталину уже можно было не стесняться и не скрывать. Все понимали, что едем туда, откуда возврата скорей всего не будет.
Спорили больше по пустякам: сколько было в России генералиссимусов, жива или не жива Фанни Каплан и о том, как правильно петь: «Кирка, лопата — это мой товарищ» или «Кирка, лопата, стали мне друзьями». А в другой песне: «Я вор, я злодей» или «Я вор-чародей». Спорили и ни до чего не договаривались.
Я старался примирить спорящих: и ты прав, и ты прав. Ведь едва ли найдется мало-мальски популярная песня, текст которой не оброс вариантами. Очень часто слова оказываются слишком сложны для поющих и они их упрощают. Уверен, что в русском тексте «Интернационала» когда-то рифмовалось «разроем» и «построим», и только потом «разроем» превратилось в «разрушим»: так привычнее, а рифма — бог с ней.
Написанный эстетом-стихотворцем текст «Волочаевских дней» подвергся еще большей вивисекции. Строчка «Наливалися знамена кумачом последних ран» превратилась в «Колыхалися знамена кумачом в последний раз». Почему, почему в последний раз?.. Бессмысленно? Зато без интеллигентских ваших выкрутасов!.. И другая строчка, «Партизанские отряды занимали города». Раньше у автора было «Партизанская отава заливала города», это показалось слишком красиво. Правда, пропала рифма «отава — слава», но в этих изменениях была хоть примитивная, но логика. А я слышал, как поют «Кони сытыми бьют копытами» и даже «Любимый город, синий дым Китая» — вместо «в синей дымке тает».
Но рекорд побили товарищи Саши Митты по детскому саду. Вместо непонятного «Выше вал сердитый встанет» они пели «Вышивал сердитый Сталин». Александр Наумович сообщил мне это в прошлом году. Жаль, я не мог привести этого примера спорщикам на вологодской пересылке…
Когда кончился мой запас голливудских фильмов, я с горя стал пересказывать наши с Юликом Дунским вгиковские сочинения. Наш недописанный в связи с арестом дипломный сценарий «Ермак, покоритель Сибири» для этого вполне годился: он отличался чисто голливудским презрением к исторической правде. Придуманный нами голландский мореход предлагал идти в поход на Сибирское царство морским путём. А Ермак, приставив клинок сабли к компасу морехода, отчего стрелка отклонилась, победно вопрошал: «Ну, немец? Чья стрелка надежней?..» Что-то в этом роде. Только что не говорил «Мы пойдем другим путём».
Моим преданным слушателем был Сашка Переплетчиков. Привязчивый и доброжелательный, он фантазировал на тему сценария о лагере, который обязательно должны написать мы с Юлием. Даже придумал название: «Конвой применяет оружие». Я не был так оптимистичен, не верил ни секунды, что буду когда-нибудь писать сценарии, но чтоб не огорчать симпатягу Сашку, обещал. Так и не выполнил обещания…
От нечего делать мы с обоими Сашками решили изготовить в камере колоду карт — «пулемет», «бой», «колотьё». Технологию оба моих спутника знали в совершенстве. Теперь знаю и я.
Разумеется, пришлось обходиться только подручными материалами — как Робинзону Крузо. Для начала надо было найти бумагу. Сгодилась бы и газетная (нарезанные обрывки газет — на закрутку — были у многих). Но это был бы второй сорт. Повезло, нашлась и белая — правда, папиросная. Не беда: можно склеить вместе два листика. Когда высохнет, будет негнущаяся, звонкая как слюда пластинка. Клей же сделать проще всего: нажевать или размочить мякиш тюремного черного хлеба и протереть через носовой платок. Получится отличный белый клейстер.
Затем следовало аккуратно обрезать склеенные листки папиросной бумаги. Тут нельзя было спешить. Сашка Чилита отломал черенок казенной алюминиевой ложки, заточил узкий конец об кирпичный пол и, связав ниткой будущую колоду крест-накрест, обрезал ее под линеечку — чью-то расческу — неторопливыми размеренными движениями. Сначала один бок, потом другой, третий, четвертый.
Тем временем Сашка Переплетчиков изготовил трафареты. Для этого пришлось сломать вторую ложку и заточить обломок. (За компанию проделал то же самое и я. Получилась коротенькая заточка, как сказали бы сейчас. Мы этого термина не знали. Какое-никакое, а оружие, в дороге может пригодиться). Своим заточенным обломком Сашка вырезал на клочке газеты сердечко, ромбик, крест и репку с ботвой — черви,