Следователей должны были радовать такого рода завитки: они украшали дело, придавали ему правдоподобие. Так же, как обязательная подпись подследственного после зачеркнутого слова — скажем, «во вторник» исправлено на «в среду»: «исправленному верить». Это как бы подсказывало будущему историку: видите, какая скрупулезная точность? Значит, и всем их признаниям следует верить… Фарисейство, очень типичное для страны с замечательной конституцией и полным отсутствием гарантируемых ею прав и свобод.

Вот со мной получился маленький конфуз. Уже когда все было записано и подписано — да, хотели стрелять или бросить гранату из окна квартиры, где жила Нина Ермакова, — меня вызвал на допрос Макаров. Вопреки обыкновению, он не стал вести со мной долгих разговором, а молча настрочил протокол очень короткого допроса — допроса, который даже и не начинался. В нем был только один вопрос и один ответ:

ВОПРОС: Куда выходили окна квартиры Ермаковой?

ОТВЕТ: Окна выходили во двор.

— Подпиши, — хмуро сказал Макаров.

Мне бы обрадоваться — а я возмутился:

— Э, нет! Этого я подписывать не буду.

— Почему?

— На Арбат выходят окна, я вам сто раз говорил. Знаем мы эти номера: сейчас — подпиши, а завтра — «Фрид, вы напрасно пытаетесь ввести следствие в заблуждение. Показаниями соучастников вы полностью изобличены, окна выходят на правительственную трассу…» Не хочу я никого никуда вводить. Я сразу так и сказал: выходят на улицу!..

— Во двор они выходят.

— Нет, на улицу.

— Во двор, Фрид, я там был, в ее квартире.

— Если вы там были, сообразите сами: вот входим в подъезд, поднимаемся по лестнице, направо дверь Нининой квартиры, проходим по коридору, налево комната — и окна глядят на улицу, на Арбат.

Макаров заколебался. Прикрыл на секунду глаза, вспоминая. Прикинул в уме и растерянно посмотрел на меня.

— Действительно. Если считать по-твоему, то получается, что на улицу. Но я тебе даю честное слово: окна выходят во двор. Я там был! Честно!

И я поверил — чувствовал, что он не валяет дурака, а говорит всерьез. Подписал протокол и вернулся в камеру. Весь день думал: как же так? В чем ошибка? И вдруг меня осенило: ведь на каждый этаж ведет не один, а два марша лестницы. Поднялся по одному, повернулся и пошел вверх по другому. И то, что было справа, оказалось слева — и наоборот. Конечно же, окна выходят во двор!

Но все дело в том, что ни разу никто из нас не глядел в эти окна: во-первых, они были наглухо закрыты светомаскировочными шторами из плотного синего полукартона — шла война; а во-вторых, не к чему нам было глядеть: не собирались же мы, в самом деле, убивать Сталина.

Возможно, следователям, поверившим нам на слово, что окна смотрели на Арбат, вышел нагоняй от начальства: почему не проверили сразу? Пришлось вносить уточнение.

Впрочем, на наших сроках это никак не отразилось. Никто больше не вспоминал о мелком недоразумении, и все террористы получили по причитавшемуся им «червонцу» — 10 лет ИТЛ, исправительно-трудовых лагерей.

Да мы и сами не придавали этой путанице большого значения. Во двор, не во двор — какая разница{6}? Во всяком случае, на очной ставке с Сулимовым, когда он рассказал, что по его плану должны были из окна Ермаковой бросить в проезжающего Сталина гранату, но Фрид предложил стрелять из пулемета — я спорить не стал. Сказал:

— Этого разговора я сейчас не помню, но вполне допускаю, что он мог быть.

Очную ставку нам устроили не в начале, как полагалось бы, а в самом конце следствия. Ведь целью ее было не установить истину, а наоборот, запротоколировать совпадение наших лже-признаний — к этому моменту весь сценарий был уже коллективно написан и отредактирован.

Вид у Володи был несчастный, лицо худое и бледное: у него на воле никого не осталось, арестовали по нашему делу и жену, и мать, так что он сидел без передач. А у меня в кармане был апельсин — витамины, присланные мамой. И я, подписав протокол, попросил разрешения отдать этот апельсин Сулимову.

— Лучше не надо, — мягко сказал Володькин следователь…

Самыми легкомысленными участниками сколоченной на обеих Лубянках «молодежной антисоветской террористической группы» были, думаю, я и Шурик Гуревич. Когда нас свели на очной ставке, мы забавлялись тем, что ответы диктовали стенографистке не человеческим языком, а на безобразном чекистском жаргоне:

— Сойдясь на почве общности антисоветских убеждений, мы со своих вражеских позиций клеветнически утверждали, что якобы…

Стенографистка умилялась:

— Какие молодцы! Говорят, как пишут{7}!

А вот об очной ставке с Юликом Дунским у меня осталось странное воспоминание. Иногда мне кажется, что здесь какая-то аберрация памяти. Было это уже перед подписанием 206-й статьи — об окончании следствия.

Равнодушно повторив все, что было сказано раньше на допросах и поставив подписи, мы попросили разрешения проститься — и они разрешили.

Мы обнялись, поцеловались — и расстались, как нам казалось, навсегда. Мне почудилось, что на лицах следователей мелькнуло что-то вроде сострадания… Или мне все это только привиделось и не было такого? Как они могли разрешить? А вдруг я, подойдя близко, кинусь на Дунского и перегрызу ему горло? Или он выколет мне пальцами глаза?.. Да нет, наверно было это. Ведь знали же они прекрасно, что ни за что, ни про что отправляют мальчишек в лагеря{8}

III. Постояльцы

Я рассказывал о тех, кто на Лубянке сильно портил мне жизнь — о следователях. Теперь очередь дошла до сокамерников, людях очень разных, которые, каждый по-своему, скрашивали мое тюремное житье. Начну с Малой Лубянки, с «гимназии».

После двух недель одиночки меня перевели в общую камеру — и сразу жить стало лучше, жить стало веселей. Моими соседями были бывший царский офицер, а в советское время — командир полка московской Пролетарской дивизии Вельяминов, инженер с автозавода им. Сталина Калашников, ветеринарный фельдшер Федоров, танцовщик из Большого Сережа (фамилию не помню, он недолго просидел с нами) и Иван Иванович Иванченко. Позднее появился «Радек». С его прихода и начну.

Открылась с лязгом дверь и в камеру вошел низкорослый мужичонка. Прижимая к груди надкусанную пайку, он испуганно озирался: неизвестно, куда попал, может, тут одни уголовники, отберут хлеб, обидят. Это был его первый день в тюрьме.

— Какая статья? — спросил Калашников.

— Восьмая.

— Нет такой. Может, пятьдесят восьмая?

— Не знаю. Они сказали — как у Радека. Териорист, сказали.

Все стало понятно: 58-8, террор. Радеком мы его и окрестили. Настоящую фамилию я даже не запомнил — зато отлично помню его рассказ о первом допросе. По профессии он был слесарь- водопроводчик.

Привезли его ночью, и сразу в кабинет к следователям. Их там сидело трое. Один показал на портрет вождя и учителя, спросил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату