грубой силой. Верит в могущество клинка, ствола, дубинки и рогатины. Все кругом — враги, слабосильные или могущественные. На равных ни с кем разговаривать не обучен, свое возьмет — и будет брать, пока не свалят его, не пригвоздят к колесу, к дыбе, к стене темницы. Но и там не успокоится, будет искать возможностей спастись, так и умрет, не поняв, что жизнь его кончилась давно, в миг пришествия сюда с оружием наперевес.
А безоружного и трогать стыдно. Не хочу стыдиться себя за беспричинную жестокость. Не хочу ступать на тропу садизма. Не хочу располовинить себя, развеять пол-души по ветру и потом нуждаться в издевательствах над другими, лишь бы ощущать себя ЕДИНОЙ. Хочу, чтобы меня у себя было ДОСТАТОЧНО.
С другой стороны, чужаки — всегда нарушители. Законов моих он не знает, на то, чтоб разобраться, времени себе не даст, как только в точку сгущения войдет, примется свои порядки устанавливать. Я, конечно, могу водить его безлюдными тропами, вдалеке от мест, где сконцентрирована моя мощь и мой закон. Ни в город, ни в деревню не придет. Так и будет скитаться, пока… Пока что? Не свалится замертво? Это не лучше сбрасывания со скалы. Это хуже. Злее. Циничнее. Фальшивее. Вроде как ничего я ему не делаю, жду, авось сам помрет.
Путник мой обреченный садится на ствол упавшего дерева, расшнуровывает ботинок, снимает носок. На ступне — волдырь. Обычное дело для горожанина, спустившегося с холмов.
— Ты меня не бойся, — мягко говорит он, разминая ногу. — Я не тать, не киллер какой. Разве что немножечко шпион.
— А хозяева у тебя есть, шпион? — оживляюсь я.
— В определенном смысле есть… — пожимает плечами он. — Три стихии — воздушная, водная и огненная. Честно-честно.
— Эколог, что ли? Так здесь никаких техногенных ужасов нет, можешь мне поверить. Лично наблюдаю, чтоб никто природе не гадил.
— Верю. В этом мире у тебя благодать, на земле мир и в человецех благоволение. А там, откуда я пришел, — совсем наоборот.
— Знаю я, откуда ты пришел, — ворчу я. — Оттуда, откуда я ушла. Сюда. Чтобы здесь все было по слову моему. Как надо.
— Ты уверена, что знаешь, КАК надо?
— Уверена. — Твердость в моем голосе харизматичная. «Не женщина — богиня!» — Я все рассчитала и разобралась. В себе и в тех, кто мне подвластен. Я знаю, на что они годны, я знаю, на что годна я. И не беру на себя лишних обязательств. Но и своим подопечным лишнего на плечи не взваливаю. Ни людям, ни животным, ни растениям. Вот такая я самоуверенная.
— Где же ты проходила… первую практику?
— Там же, где и все. В реальности. В нашей с тобой реальности, незнакомец. Жила себе, жила, да и поняла однажды: я скоро сломаюсь. Или взорвусь. Или растекусь лужей. Потому что никто не думает обо мне. О том, сколько я снесу, не переломившись. Потому что вселенной от меня нужно, чтобы я везла и не вякала. И тогда я вспомнила историю о хитрых ослах.
— О хитрых ослах?
— Ну да. Человек считает осла глупым, потому что тот временами останавливается — и ни с места. Вроде как тормозит. Хотя на самом деле это означает: животное чрезмерно или неправильно нагружено. Но человек бесится, ругая вьючную скотину, а не криворукого себя. Когда-то где-то — уж извини, точно не помню — ослы перевозили грузы из одного места в другое. Тех, кого уже навьючили, погонщики связывали цепочкой и вели из пункта А в пункт Б. А тех, кто вернулся из пункта Б порожняком, ставили в конец очереди с пустыми торбами, чтоб дожидался погрузки. И вот обнаружилось, что несколько ослов, дойдя до головы очереди, преспокойно выходили из шеренги менее изобретательных собратьев и шли в конец очереди. И ничего никуда не возили. Просто аннулировали из своей трудовой повинности этап перевозки грузов. Погонщики бы так и ничего не заметили, но другие животные, которым пришлось двигаться быстрее, чтобы доставить груз, начали болеть. Только тут поняли: дело нечисто. Но хитрые ослы еще несколько дней людей дурачили. Никто просто НЕ МОГ поверить, что махинацию затеяли безмозглые, как всем казалось, твари, а не какой-нибудь из погонщиков…
— И вот тогда ты решила… — он понимающе кивает.
— …стать хитрым ослом, который, может, и проживет не столь плодотворную жизнь, но и не развалится после нескольких лет рабского труда.
Он надолго замолкает. Я вижу, что он удивлен, удивлен куда сильнее, чем ожидалось. Да, история занятная, но чтоб после нее кто-то застывал с занесенным для надевания носком и минуты полторы не двигался, шевеля губами, точно пытаясь затвердить догмат ослиной изобретательности?
Наконец, он приходит в себя, натягивает носок и ботинок, встает с пригорка и потягивается.
— Я вообще-то не берусь тебе указывать, — все так же мягко замечает он, — но тебе не приходило в голову, что наш с тобой мир не безнадежен? Что негоже его вот так бросать и менять на другой? А тем более убивать? Ведь без него и других миров не станет. Он, можно сказать, здешнему Иггдрасилю[32] осевой корень.
Меня так и подмывает сказать «А че я сделала-то?» голосом школьницы, пойманной за курением в туалете. Осознав это, я начинаю хихикать. Собеседник мой неприятно удивлен такой бесчувственностью. Но молчит. Осуждающе.
— Ты извини, — наконец выдавливаю я. — Воспоминания детства нахлынули. Будто стою я перед грозным учителем немецкого по прозвищу Гестапо и оправдываюсь за все свои грехи… Хотя перед тобой я ни в чем не виновата.
— Да и я не герр Гестапо, — ухмыляется он. — Комплекс вины тебе не я сделал.
— А только что — не считается? — возмущаюсь я.
— Не считается! — надо же, он искренне верит, что ни шантажом, ни манипуляцией не воспользовался. Просто высказал свое мнение. Типа: нехорошо убивать мир, в котором живешь. Я так думаю. Философ.
— Слушай, я не хочу оправдываться, но ты меня вынуждаешь. Я нормальный современный человек. Которого реальность выкручивает и выжимает, точно мокрое белье. Мой собственный мир нужен мне… нет, не как воздух. Как, скажем, соль. Ну, хотя бы сказку про принцессу, которая сказала папеньке, что любит его, как соль, и обрекла себя на изгнание, а страну посадила на бессолевую диету, ты помнишь?
— Помню, помню, — усмехается он. — Вот кто был ослее любого осла, так это король, не сознающий силы литературной метафоры. Вообще-то ты права. Без убежища от действительности сама действительность теряет вкус и превращается в тошнотворную жвачку. Но разве я предлагаю тебе похерить все это? — и он широким жестом обводит открывшийся нам вид.
Ощущение такое, будто мы снова стоим на вершине холма — нет, горы, у подножия которой лежит вся моя идиллическая терра нова. Она видна нам обоим от края до края: усадьбы в садах, замки, целые и разрушенные, бойкие города, сытые деревни, холмы в кружевной тени, поля и луга, леса и озера, далекие горы в пуховых шапках, ледники, питающие реки, солнце и луна над моей прекрасной, такой прекрасной землей…
— Не прогоняй меня, а? — шепчу я. — Ты же понимаешь, им без меня нельзя. А если и можно, я не хочу уходить отсюда. Я люблю этот мир. Не прогоняй…
— Вернулся! — кричу я. Марк открывает глаза. Мы выходим из ступора. С момента, когда тело провидца выгнулось дугой, зрачки расползлись на всю радужку, а с губ потекло невнятное бормотание, мы, четверо, замерли. И провели в таком состоянии часа четыре, не меньше. Гвиллион раскалился от плиты так, что и сам уже превратился в печь. Нудд из последних сил сохранял облик Марка, не давая себе перетечь в прозрачное, почти невидимое состояние. У Морка потрескалась кожа на губах и глаза стали, как у засыпающей рыбы. Да и я, наверное, красотой не блещу. Перепонки между пальцами хрустят, как целлофан.
— Наконец-то! — выдохнул Нудд и выпустил струю ледяного воздуха, погасившую жар, исходящий от Гвиллиона.
— Х-х-х… с-с-с… В-вернис-с-сь… — выдыхает Марк. — Вернись! Ты не поняла… не поняла… Я не