чего обыкновенным людям не положено. В такие минуты она много чего могла. Раз, в позапрошлый год, у нас тут мальчонка-трехлеток пропал, никак отыскать не могли. А Сашенька посидела-посидела, губами пошевелила и говорит: «В старом колодце ищите». И нашли, живого, только со сломанной ручкой. Вот она какая была. И разговоры все о чудесном, да загадочном. У ней в комнате книжек целый шкаф. Там и сказки, и гадания, и романы про разных фей с колдуньями.

Тут мать Офелии взглянула на Коломбину.

– А вы подружка ее? Какая славная… И одеваетесь скромно, не то что нынешние. Да вы не плачьте. Я сама поплакала, да и перестала. Чего ж плакать. Сашенька теперь на небесах, что бы отец Иннокентий про самоубийц ни толковал.

Здесь уж Коломбина разревелась по всей форме. Так стало жалко и Офелию, и ее пропавшего чудесного дара – мочи нет.

Ничего, сказала себе разнюнившаяся смертепоклонница, пряча от Гэндзи покрасневшие глаза и сморкаясь в платок. В дневнике опишу всё по-другому. Чтоб не вы – глядеть дурой. Например, вот так: «У Коломбины на глазах сверкнула хрустальная слезинка, но ветреница тряхнула головой, и слезинка слетела. Нет на свете ничего такого, из-за чего стоило бы печалиться долее одной минуты. Офелия поступила так, как сочла правильным. Хрустальная слезинка посвящалась не ей, а бедной старушке». И еще стихотворение можно написать. Первая строчка сложилась сама собой:

Стряхнув с ресниц хрустальную слезинку

– Расскажите, что случилось в ту ночь, – попросил Гэндзи, деликатно отвернувшись от Коломбины. – Отчего она вдруг побежала топиться?

– Да ничего такого и не было. – Чиновница развела руками. – Приехала она поздно, позже обычного. Сашенька у меня вольно жила. Знала я, что ничего скверного она не сделает. Она часто поздно возвращалась, чуть не всякий день, но я ее обязательно дожидалась. И расспросами, где была да что делала, никогда ей не докучала. Захочет – сама расскажет. Она ведь особенная была, не такая, как другие девушки. Сижу, жду ее, и самовар наготове. Сашенька кушала мало, как воробышек, а чай любила, с липовым цветом… Стало быть, слышу – извозчик подкатил. А через минуту и она вошла. Лицо всё светится – никогда ее такой не видала. Ну тут уж я не выдержала, давай допытываться: «Что с тобой? Снова чудо какое? Или влюбилась?» «Не спрашивайте, мама», – говорит. Только я-то ее хорошо знаю, да и на свете не первый год живу. Видно мне: свидание у ней было, любовное. Страшно мне стало, но и радостно тоже.

Коломбина вздрогнула, вспомнив тот вечер, – как Просперо после сеанса велел Офелии остаться. О, мучитель! Тиран бедных кукол! Хотя что же ревновать к покойнице? Да и вообще ревность – чувство пошлое, недостойное. Если у тебя много соперниц, значит, ты выбрала достойный предмет любви, сказала себе она и вдруг задумалась: а кто, собственно, предмет ее любви – Просперо или Смерть? Неважно. Попыталась вообразить себе Вечного Жениха, и он предстал перед ней не юным Царевичем, а убеленным сединами старцем со строгим лицом и черными глазами.

– Чаю выпила всего одну чашку, – продолжала рассказывать губернская секретарша. – Потом встала вот тут, перед зеркалом, чего отродясь не бывало. Повертелась и так, и этак. Засмеялась тихонько и к себе пошла. Минуты не миновало – выходит обратно, даже башмаки переменить не успела. И лицо то самое, особенное. А глаза будто две льдинки прозрачные. Я перепугалась. «Что, – говорю, – что такое?» Она мне: «Прощайте, маменька. Ухожу я. – И уже не здесь она, далеко, и на меня не смотрит. – Знак мне дан». Я кинулась к ней, держу за руку, все в толк не возьму: «Куда ночью-то? И какой такой знак?» Сашенька улыбнулась и говорит: «Такой знак, что не спутаешь. Как царю Валтасару. Видно, судьба. Я привыкла ее слушать. Пустите. Тут уж ничего не поделаешь. – Повернулась ко мне, посмотрела ласково. – И не прощайте, а до свидания. Мы непременно свидимся». Очень уж спокойно она это сказала. Я, дура, ручку-то ее и отпустила. А Сашенька поцеловала меня в щеку, накинула платок и за дверь. Задержать бы ее, остановить, да только не привыкла я ей перечить, когда она в своем особенном образе состояла… Наружу за ней я не выходила. Уже потом, по следам ее каблучков разобрала: она прямо из сеней вышла в сад, да к речке, да сразу в воду… Даже не остановилась ни разу. Будто ждали ее там.

Гэндзи быстро спросил:

– Когда она вышла, вы в комнату к ней не заходили?

– Нет. Сидела тут до самого утра, ждала.

– А утром?

– Нет. Два дня туда не входила, то в полицию бегала, то у ворот маялась. К речке невдомек было сходить… Это уж потом, когда из мертвецкой, с опознания, сюда вернулась, вот тогда прибрала у нее. И не хожу туда больше. Пусть всё как при ней будет.

– Можно заглянуть? – попросил Гэндзи. – Хотя бы через п-порог? Входить не будем.

Комната у Офелии оказалась простенькая, но уютная. Узкая кровать с металлическими шарами, на ней горка подушек. Туалетный столик, на котором кроме гребня да ручного зеркала ничего не было. Старый шкаф темного дерева, весь набитый книгами. У окна небольшой письменный стол с подсвечником.

– Свеськи, – сказал японец.

Коломбина закатила глаза, решив, что сын Востока простодушно проговаривает вслух всё, что видит – читала, что есть у незамысловатых народов такая привычка. Сейчас скажет: «Стол. Кровать. Окно». Но Маса покосился на своего господина и снова повторил:

– Свеськи.

– Да-да, вижу, – кивнул тот. – Молодец. Скажите, Серафима Харитоньевна, вы что, вставили в канделябр новые свечи?

– Не вставляла я. Они нетронутые были.

– Значит, когда ваша дочь сюда вошла, огня она так и не з-зажгла?

– Выходит, что так. Я всё, как при ней, оставила, ничего не потревожила. Книжка вон на подоконнике раскрытая лежит – пускай так и будет. Туфельки ее домашние под кроватью. Стакан с грушевым взваром – она любила. Может, душа ее когда-никогда заглянет сюда передохнуть… Некуда ведь душе-то Сашенькиной приткнуться. Не разрешил отец Иннокентий в освященной земле тело схоронить. Закопали мою девочку за оградой, как собачонку. И крест ставить не позволил. Говорит, дочь ваша – грешница непрощаемая. А какая она грешница? Она ангел была. Побыла на земле малое время, порадовала меня и отлетела обратно.

Когда шли назад, к коляске, и потом ехали по окутанным предвечерними тенями улицам, Маса сердито бурчал что-то на своем клекочущем наречии и все никак не умолкал.

– Что это он вдруг разучился говорить по-нашему? – шепотом спросила Коломбина.

Гэндзи сказал:

– Из деликатности. Чтобы не оскорблять ваших религиозных чувств. Ругает последними словами христианскую ц-церковь за варварское отношение к самоубийцам и их родственникам. И он совершенно прав.

Черные розы

У входа во флигель на Поварской, где еще три дня назад проживала Лорелея Рубинштейн, лежали целые груды цветов – прямо на тротуаре. Преобладали черные розы, воспетые поэтессой в одном из предсмертных стихотворений – том самом, которое она впервые прочитала на вечере у Просперо, а вскоре вслед за тем напечатала в «Приюте муз». Среди букетов белели записочки. Коломбина вынула одну, развернула. Мелким девичьим почерком там было написано:

Ты покинула нас. Лорелея, Указав и проторив путь. Буду грезить, твой образ лелея, Чтобы в ночь за тобой шагнуть. Т. Р.

Взяла другую. Прочла: «О, как ты права, милая, милая! Жизнь пошла и невыносима! Оля 3.».

Гэндзи тоже прочел, глядя спутнице через плечо. Насупил черные, изящно очерченные брови. Вздохнул. Решительно позвонил в медный колокольчик.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату