мистического оркестра, и усидеть дома уже не было мочи.
Она стучала каблучками вдоль фиолетовых улиц, а навстречу наплывали волны тревожно-сладостной увертюры, и с каждым шагом рокочущая мелодия делалась все слышней.
Коломбина была готова ко всему и в знак своей решимости вырядилась в цвета траура. Смиренная гимназистка, постигающая науку смерти, надела скромное черное платье с узким белым воротничком, лиловый фартук с похоронной каймой, волосы же сплела в две весталочьи косы и перетянула багряной лентой.
Шла не спеша, думала о красивом. Что пятница – день особенный, черный день, навеки смоченный кровью мечтательного и прекраснодушного Пьеро, которого жестокие Арлекины приколотили гвоздями к доскам девятнадцать столетий назад. Оттого, что алые капли никак не высохнут, всё сочатся, всё стекают по кресту, переливаясь и посверкивая на солнце, пятый день седмицы наполнен неверным, мерцающим отсветом беды.
В переулке, куда Коломбина свернула с бульвара, беззвучная увертюра завершилась, и раздалась первая сольная ария этой зловещей оперы – ария до того нелепая и комичная, что грезэрка чуть не рассмеялась. Помнилось, что ночь над ней подшутила: пригласила на трагедию, а вместо этого разыграла фарс.
На тротуаре, в каком-нибудь десятке шагов от дома Просперо, под фонарем, стоял старый, облезлый шарманщик в красной феске и синих очках. Он яростно крутил ручку своего скрипучего инструмента и во все горло, отчаянно фальшивя, орал дурацкую песню – должно быть, собственного сочинения.
Куплетов было много, но чаще всего звучал припев, такой же неуклюжий, как остальные вирши. Луженая глотка старательно выводила его снова и снова:
Коломбина постояла минутку-другую, послушала, после звонко рассмеялась, бросила потешному старику монету и подумала: этакому пессимисту, да еще и поэту, прямая дорога к нам в «любовники».
– Сегодня мы раскрутим Колесо Смерти в последний раз, – объявил Дож собравшимся. – И если избранник опять не будет назван, я изобрету новый ритуал.
Калибан и Розенкранц поочередно метнули золотой шарик на разноцветный круг, и каждый из них был отринут Смертью.
– Я знаю, в чем загвоздка, – наморщил свой монументальный нос шутник Сирано. – Во воем виновата медицинская карета, что вернула к жизни принца Гэндзи. Можно сказать, украла у Смерти суженого прямо из-под венца. Вот Властительница и обиделась на нашу рулетку. Ей-богу, дорогой Гэндзи, вам следует выпить яду еще раз. Это рулетка из-за вас заупрямилась.
Кое-кто засмеялся рискованной шутке. Гэндзи вежливо улыбнулся, а у Просперо сделался такой несчастный вид, что Коломбине стало его жалко.
– Нет-нет! – воскликнула она. – Дайте мне попытать счастья! Если Смерть в обиде на мужчин, то, может быть, повезет женщине. Ведь призвал же Царевич Львицу Экстаза!
Сказала – и сама испугалась. А ну как выпадет череп? Ведь и предчувствие, и траурный наряд – всё одно к одному.
Очень быстро, чтоб не дать себе представить возможные последствия, она шагнула к столу, схватила шарик и приготовилась его метнуть.
В этот самый миг в гостиную вошел, а вернее ворвался вихрем последний из «любовников», опоздавший к назначенному часу – Гдлевский. Румяное лицо с едва пробивающимися усиками сияло счастьем и восторгом.
– Есть! – закричал он еще с порога. – Есть третий знак! И точно в пятницу! Третью пятницу подряд! Вы слышали, слышали, что он поет? – Гдлевский торжествующе указал на окно, откуда еще минуту назад доноси – лось завывание шарманки и хриплые вопли старика. – Слышали, что он поет? «Хоть круть ее, хоть верть!» И снова, и снова, и снова!
Однако шарманщик, будто назло, умолк. Судя по всему, никто из соискателей, кроме Коломбины, не удосужился вслушаться в припев идиотской песенки, поэтому заявление Гдлевского вызвало всеобщее недоумение.
– Кого круть? Кого верть? – изумился Критон. – О чем вы, юноша?
– Шарманку, – возбужденно пояснил Гдлевский. – Да это совершенно неважно! Главное рифма: «верть – смерть». Это Знак! Несомненно! Третий! Я избран, избран!
– Погоди, погоди! – нахмурился Дож. – Что ты выдумываешь? Где этот шарманщик?
Все бросились к окну, но переулок был пуст – ни души. Старик растворился в сгустившейся темноте.
Гэндзи, ни слова не говоря, повернулся и быстро вышел в прихожую.
Все вновь обернулись к гимназисту. Розенкранц, не очень хорошо понимавший по-русски, спросил у брата:
– Was bedeutet «круть-верть»?[6] В его взгляде, обращенном на Гдлевского, читалась зависть.
– Почему он? Почему этот молокосос? – простонал Калибан. – Чем он лучше меня? Разве это справедливо? Дож, вы же обещали!
Просперо сердито вскинул руку:
– Молчите все! Мальчик, Смерть не терпит шулерства. Ты передергиваешь! Да, здесь долго выла какая-то шарманка, но я, разумеется, не прислушивался к песне. Возможно, он и пропел слово, рифмующееся со «смертью». Но ведь в песне не одно слово, а много. Почему ты решил выхватить именно «верть»? И слово-то какое нелепое! Ты прямо, как Розенкранц с его морсом.
Розенкранц залился краской. Несколько дней назад он тоже прибежал сияющий, гордый. Сказал, что он избранник Смерти, потому что ему ниспослан явный и несомненный Знак. Рассказал, что ужинал в кухмистерской Алябьева на Петровке. Перед завершением трапезы ему «от заведения» подали графин чего-то кровавого. На вопрос «что это?» официант «с загадочной улыбкой» отвечал: 'Известно что – Mors[7]'. Розенкранц выскочил из залы недоужинав и бежал всю дорогу до дома Просперо.
Напоминание о морсе было встречено смехом, но Гдлевский ничуть не стушевался.
– Никакого шулерства. Ведь пятница, господа, третья подряд! Я ночь не спал, я знал, что так будет! На занятия не пошел, с раннего утра ходил по улицам, ждал Знака. Прислушивался к случайным разговорам, читал афиши, вывески. Я ничего не передергивал, я самым честным-благородным образом! На Арбате увидел вывеску «Арон Шперть. Скобяные товары». Сто раз там проходил – никогда раньше такой лавки не замечал. Просто дыхание перехватило. Вот оно, думаю! Что за нелепая фамилия? Таких и не бывает вовсе. Шперть – смерть, это же очевидно! Но я хотел наверняка, чтоб никаких сомнений. Если бы строчка кончалась на «Шперть» – тогда да, а тут на «товары». Товары – гусары, сигары, не стары, фанфары, Стожары, корсары, гитары. Все не то. Не годится, мимо. И так на душе пусто стало. Нет, думаю, никакой я не