Мсье Ибрагим протянул мне орешки:
— Момо, что-то мне не нравится твоя обувка. Завтра пойдем покупать тебе ботинки.
— Да, но…
— Человек проводит свою жизнь только в двух местах: либо в кровати, либо в ботинках.
— Да ведь у меня нет на это денег, мсье Ибрагим.
— Я куплю их для тебя, Момо. Это мой подарок. У тебя одна-единственная пара ног, нужно же о них заботиться. Если ботинки жмут, ты их меняешь. Потому что ноги не заменишь!
На следующий день, вернувшись из лицея, на полу в полутемной прихожей я обнаружил записку. Не знаю почему, но при виде отцовского почерка сердце бешено заколотилось.
Тут слово было зачеркнуто. Несомненно, он собирался бросить мне еще одну фразу о Пополе. Типа «с Пополем мне бы это удалось, но не с тобой» или «в отличие от тебя, Пополь — тот давал мне силы и энергию выполнять отцовский долг», — короче, гадость, которую он постыдился написать. Ну, в общем, намерение я понял, и на том спасибо.
Следовал список из четырех совершенно незнакомых мне имен.
И тут я принял решение. Придется притворяться.
Признать, что меня бросили, я не мог — тут и обсуждать нечего. Бросили дважды: первый раз — когда я родился, меня бросила моя мать; второй раз — теперь, мой отец. Если об этом пронюхают, со мной больше никто не захочет иметь дела. Что же во мне такого ужасного? Есть ли во мне что-то, из-за чего меня нельзя полюбить? Решение мое было бесповоротным: нужно симулировать присутствие отца. Заставлю всех поверить, что он здесь живет, ест здесь, что он все еще коротает со мной долгие скучные вечера.
Кстати, я не стал с этим тянуть: я спустился в бакалею.
— Мсье Ибрагим, у отца неважно с желудком. Что мне ему дать?
— Немного «Фернет Бранка». Держи, Момо, у меня есть бутылочка.
— Спасибо, пойду отнесу это, чтобы он поскорее принял.
С деньгами, которые оставил отец, я мог продержаться месяц. Я научился за него расписываться, чтобы заполнять необходимые бумаги, отвечать на письма из лицея. Я продолжал готовить на двоих, каждый вечер я ставил вторую тарелку напротив своей; просто в конце ужина я выбрасывал его порцию.
Несколько вечеров в неделю специально для соседей из дома напротив я, надев отцовский свитер, ботинки, припудрив волосы мукой, усаживался в его кресло и пытался читать Коран: мсье Ибрагим, уступив моим просьбам, подарил мне красивый новенький экземпляр.
В лицее я сказал себе, что нельзя терять ни секунды: мне следует влюбиться. Выбора в общем-то не было, поскольку в школе учились только мальчики; все были влюблены в дочь швейцара Мириам, которая, несмотря на свои тринадцать лет, скоренько сообразила, как царствовать над тремя сотнями жаждущих подростков. Я принялся за ней ухаживать с отчаянием утопающего.
Бац: улыбка!
Я должен был доказать себе, что кто-то может меня полюбить, я должен был поведать об этом всему миру, прежде чем кто-нибудь обнаружит, что даже мои родители — единственные, кто обязан терпеть меня во что бы то ни стало, — предпочли смыться.
Я рассказывал мсье Ибрагиму о ходе завоевания Мириам. Он слушал меня с усмешкой человека, знающего, чем все закончится, но я делал вид, что не замечаю этого.
— А как поживает твой отец? Что-то его больше не видно по утрам…
— У него много работы. С этой новой работой ему теперь приходится рано выходить из дому…
— Вот как? И он не сердится на то, что ты читаешь Коран?
— Вообще-то я читаю украдкой… А потом, я здесь не слишком много уразумел.
— Если хочешь узнать о чем-нибудь, то книги тут не помогут. Надо с кем-нибудь поговорить. Я не верю в книги.
— Но, мсье Ибрагим, вы же сами мне всегда говорили, что знаете то…
— Да, я знаю то, что написано в моем Коране… Момо, мне захотелось увидеть море. Что если нам съездить в Нормандию? Хочешь со мной?
— Да вы что, правда?
— Конечно, если твой отец согласен.
— Да он точно согласится.
— Ты уверен?
— Говорю вам, согласится!
Когда мы очутились в холле «Гранд-отеля» в Кабуре, я вдруг расплакался: не смог сдержаться. Я плакал два или три часа, задыхаясь в рыданиях.
Мсье Ибрагим смотрел, как я плачу. Он терпеливо ждал, когда я смогу заговорить. Наконец я смог выдохнуть:
— Мсье Ибрагим, здесь слишком красиво, здесь правда слишком красиво. Это не для таких, как я. Я этого не заслуживаю.
Мсье Ибрагим улыбнулся:
— Красота, Момо, — она повсюду. Везде, куда ни глянь. Так написано в Коране.
Потом мы пошли побродить по берегу моря.
— Знаешь, Момо, человеку, которому Бог сам не открыл жизнь, книга ничего не откроет.
Я рассказывал ему о Мириам и говорил о ней тем больше, чем больше хотел умолчать об отце. Едва допустив меня в круг соискателей, Мириам тут же отвергла меня как недостойного кандидата.
— Это ничего, — промолвил мсье Ибрагим. — Твоя любовь принадлежит тебе. Пусть даже она ее не примет, она не в силах ничего изменить. Просто ей не достанется этой любви, вот и все. То, что ты отдал, Момо, твое навеки; а то, что оставил себе, — навсегда потеряно!
— А вы женаты?
— Да.
— А почему вы здесь не с женой? Он указал на море:
— Здесь и вправду английское море, зеленовато-серое, а не обычного для воды цвета; как будто оно приобрело акцент!
— Мсье Ибрагим, вы мне не ответили про вашу жену! Где она?
— Момо, отсутствие ответа — это и есть ответ. Каждое утро мсье Ибрагим просыпался первым.
Он подходил к окну, вдыхал свет и медленно проделывал свои гимнастические упражнения — как каждое утро, всю жизнь. Он был невероятно гибким. Лежа в постели, я сквозь прищуренные веки видел силуэт все еще молодого, долговязого, нескладного мужчины, каким он, наверное, и был когда-то, только очень давно.
К огромному удивлению, как-то в ванной я заметил, что и мсье Ибрагим тоже подвергся обрезанию.
— Вы тоже, мсье Ибрагим?
— У мусульман, как и у евреев, Момо. Это Авраамова жертва: он протягивает своего сына Богу, говоря, что тот может его забрать. Маленький кусочек кожи, которого нам недостает, — это след Авраама. При обрезании отец должен держать сына: отец дарует собственную боль как воспоминание о жертве