ему надо было подчеркнуть свое превосходство в поэзии и увеличить цену своего благодетельства. Он сказал, что переводы у меня не очень получились, но ничего, он поправит. Чем исключил для меня возможность полагаться дальше на его альтруизм.
Денег нет, а есть надо, платить за квартиру надо, и от алиментов я уклоняться не собирался.
После развода я платил Вале 150 рублей в месяц. Тогда это были неплохие деньги. Зарплата инженера была на 30 рублей меньше. Как раз тогда, когда я лишился всех заработков, Валя решила, что я плачу слишком мало. Подала в суд, и суд присудил ей 125 рублей. Тем не менее я продолжал платить ей прежние 150, залезая в безнадежные долги, которые жгли мне руки.
По воскресеньям у меня был родительский день. От метро «Аэропорт» до Шереметьевской улицы я раньше ездил на своей машине, потом на такси и разбаловался. Теперь приходилось возвращаться к старому образу жизни, то есть ехать на метро, потом на автобусе, часто переполненном, берущемся штурмом, и от этого я страдал. Но за месяцы безденежья вновь вошел в прежнюю колею и, когда опять появились деньги, на такси уже ездить сам не хотел. Таксисты народ разговорчивый, желают с клиентом общаться, что клиенту порой делать не хочется. А в автобусе, хоть там и давка, едешь сам по себе, предаваясь своим мыслям.
Мы тогда с маленьким моим сыном Пашей, которого я должен был отвезти домой, стояли на автобусной остановке. Паша сказал:
– Давай возьмем такси.
Я сказал, что такси стоит слишком дорого.
Он задумался и спросил:
– А почему автобус большой стоит дешево, а такси маленькое – дорого?
Кажется, в конце 1970 года я послал Ильину письмо, которое звучало приблизительно так: «В свое время я подписал несколько писем в защиту лиц, осужденных советским судом, как мне казалось, неправильно. После подписания письма в защиту Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой я подвергся строгой критике со стороны секретарей Союза писателей и других руководящих товарищей, настойчиво уговаривавших меня снять подпись под указанным письмом. Поскольку я не осознал пагубности своих поступков, против меня были приняты определенные меры карательного характера. Все мои книги, пьесы, сценарии и другие произведения запрещены, а моя семья лишена куска хлеба. Ну что ж, такой довод доказательства моей неправоты кажется мне убедительным. Поэтому я снимаю свою подпись под указанным письмом. Но опасаясь, что теперь меня накажут за это письмо, я снимаю подпись свою и под ним». После чего я дважды расписался и дважды – крест-накрест – перечеркнул обе подписи.
Военная хитрость
Как я и ожидал, никакой реакции не последовало. Но через некоторое время ко мне зашел Анатолий Рыбаков и предложил план выхода из опалы.
– Сходи к Аркашке Васильеву, поговори. Он чувствует, что обосрался, ему надо как-то выходить из положения, он воспользуется твоим приходом и что-то сделает.
– А что я ему скажу? Он же потребует, чтобы я каялся.
– Ни в коем случае! Он понимает, что от тебя этого требовать бесполезно. Ты скажи, что ты писатель и обязан взывать о милосердии. Сошлись на Пушкина, который «и милость к падшим призывал».
Я колебался. Аркадий Васильев и Зоя Кедрина были «общественными» обвинителями на процессе Синявского и Даниэля. Мерзко выступали на самом процессе и что-то столь же гадкое написали в газетах. Теперь Васильев, сменив Вергасова, стал секретарем партбюро МО СП. Уговаривая меня, Рыбаков предполагал, что после своего участия в процессе Васильеву захочется себя как-то обелить в глазах писателей и этим надо воспользоваться. Но как? Как я пойду к этому человеку, которому и руки подавать нельзя?
– Да ты что! – сказал мне Камил. – Конечно, пойди. Ты пойми, он всего-навсего функционер, который и презрения твоего не достоин. Хуже того, он твой враг, и чтобы победить его, нужна военная хитрость. О том, что ты пожмешь или не пожмешь его руку, будете знать только ты и он. Но если с тебя снимут опалу, десятки тысяч людей прочтут твои книги, увидят твои пьесы. И ты ведь ничего принципиального им не уступил.
В общем, я был с Камилом согласен. Конечно, я принципиально своей позиции не уступил и не уступлю. Но уж очень не хотелось мне идти к Васильеву. Однако я все же пошел.
Перед тем, как постучаться, огляделся. Боялся, что кто-то увидит меня входящим в этот кабинет. В коридоре никого не было. Васильев принял меня, не скрывая своей радости. Радость была не от лицезрения меня как такового, тем более что лично он меня и не знал. Радость была, что пришел к нему на поклон человек враждебного лагеря, пришел с просьбой, исполнив которую, можно улучшить свою репутацию.
Принял меня хорошо. Никаких условий не ставил. Сказал, что у него тоже была подобная ситуация в самом начале пятидесятых годов, когда против него затеяли дело, которое могло кончиться тюрьмой. Но он предпринял энергичные меры, и через сутки в тюрьму попали те, кто строил козни против него. Показал мне рукопись своего романа о генерале Власове «В час дня, Ваше превосходительство!». Сказал, что не знает, напечатают или нет. Я сказал: «Вас напечатают» – и тут же понял, что в моих устах это выглядит двусмысленно. Но он ничего плохого в моей фразе не услышал (а я на самом деле ничего плохого в виду не имел). Не забыв о своей воспитательной миссии, моим поведением особенно меня не попрекал, но заметил, что международная обстановка очень сложна, американские империалисты наглеют, холодная война грозит перейти в горячую. «И я не уверен, – сказал он, – что моей дочке Груне в будущем году не придется идти на фронт». Как выяснилось впоследствии, опасения Аркадия Николаевича оказались напрасными, Груня на фронт не пошла, а занялась литературой и сейчас под именем Дарьи Донцовой является одной из самых читаемых российских писательниц. Когда мы говорили, дверь приоткрылась и в комнату заглянул Марк Галлай. Поскольку мы были в приятельских отношениях, я очень смутился, почувствовав себя ужасным конформистом. Испугался, что Галлай осудит меня за общение с обвинителем Синявского, за беспринципность. Еще и другим расскажет, какой я плохой. Но оказалось, что в моем сидении в кабинете Васильева Марк Лазаревич ничего зазорного не увидел. Он легко вошел в кабинет, быстро пожал руки мне и Васильеву и, пробормотав, что он ищет кого-то третьего, вышел. Галлай мне потом рассказывал, как он в каких-то обстоятельствах защищал меня от кого-то. А я помнил этот его легкий вход в кабинет Васильева и думал: вот он, мужественный человек, летчик, Герой Советского Союза, образованный, интеллигентный, никто не скажет, что непорядочный (он и правда ничего плохого не делал), но ведет себя вполне гибко. И ко всякому начальству вполне лоялен. Может быть, так и надо: оберегая главное, быть гибким и осмотрительным. Но скажу сразу: моего благоразумия хватило ненадолго.
Склонный к улетучиванию
Приблизительно в феврале 1969-го, может быть, даже и благодаря некоторым усилиям Васильева, с меня сняли опалу. Частично. Сценарии остались лежать на полках, до книг и вовсе дело не дошло, но в каких-то театрах возобновились спектакли «Два товарища» и «Хочу быть честным». Вновь пошел, и опять с аншлагами, спектакль в ЦТСА. Гончаров воспользовался ситуацией и выпустил наконец свою премьеру. Вокруг спектакля – ажиотаж. Аншлаг. Проявляло интерес начальство. Одним из зрителей был «железный Шурик». Так в народе называли члена Политбюро, бывшего председателя КГБ, метившего в генсеки (на том и погоревшего) Александра Шелепина.
Мое материальное положение стало поправляться. Но музыка опять играла недолго.
В начале своей карьеры я очень мало интересовался политикой, не пылал гражданскими страстями и вообще не стремился «высовываться», но те из породы начальства, с кем мне приходилось соприкасаться, сразу же понимали, что я чужой.
Чужим я был не по идейным или классовым соображениям, а органически.
В возрасте шестнадцати лет в моей жизни произошел забавный и знаменательный случай. Я, только что окончив ремесленное училище, работал на заводе. Приближался какой-то советский праздник, и дирекция с парткомом и завкомом готовились вывести своих трудящихся на демонстрацию. И решали, кто, где, в каком порядке будет идти и (поименно) кто что понесет: знамя, транспарант, лозунг, портрет кого- нибудь из вождей.
Наметили что-то всучить и мне, но парторг вмешался: нет, этому ничего давать нельзя, он то, что ему дадут, по дороге выкинет.
