Родители Иры того, что я писал и делал, не одобряли. Ее отец, Данил (с одним «и») Михайлович Брауде, учитель русского языка, большевик старого закала, в 20-е годы член общества воинствующих безбожников. Участвовал в войне, преподавал в академии Фрунзе. В период борьбы с космополитизмом исключен из партии, уволен из академии, выселен из отдельной квартиры при академии и вселен в коммунальную в районе Таганки. После смерти Сталина Данил Михайлович долго добивался реабилитации, добился, на партию, как и генерал Ильин, не обиделся, остался таким же твердокаменным большевиком, каким был прежде. Мою антисоветскую, по его мнению, деятельность осуждал, и мое влияние на ход мировых событий сильно преувеличивал. После начала в 1968 году событий в Праге он предполагал, что это я их подготовил во время своей поездки в Чехословакию.
– Вы правда считаете, что это моих рук дело? – спросил я его.
– А что, – многозначительно усмехнулся Данил Михайлович, – рука Москвы.
Какое-то время спустя, когда наши войска вошли в Афганистан, он говорил:
– Это из-за вас. Вы напечатали «Чонкина», чтобы на Западе подумали, что наша армия слабая. И американцы вам поверили.
– Так они не зря поверили, что армия слабая, – отвечал я. – Вы видите, она ничего не может сделать в Афганистане.
Такие дурацкие разговоры мы вели регулярно. Чаще всего я держался иронического тона, но, бывало, не выдерживал и срывался.
Его жена и моя теща, Анна Михайловна, была тихая запуганная женщина. Она преподавала литературу, но не понимала, для чего литература вообще существует. Не понимала, что книгу можно написать без расчета на материальный успех, а по движению души. Приходила в ужас и недоумение, видя, что написание книги ведет к неприятностям. «Я не понимаю, – говорила искренне, – зачем же вы это пишете, если знаете, что это не напечатают». На все реагировала стандартно: «Ну и что хорошего?» Я написал «Чонкина». «Ну и что хорошего?» Читаю в компании главы из книги, люди смеются. «Ну и что хорошего?» «Чонкина» напечатали за границей, кто-то привез книгу, я ей показываю. Она опять: «Ну и что хорошего?» Перевели на многие языки, она – опять ничего хорошего.
В таком состоянии я жил.
Диссиденты в большинстве своем интересовались только книгами, разоблачающими советскую власть и другие коммунистические режимы: книгами Солженицына, Джиласа, Авторханова, а циркулировавшими в самиздате открытыми письмами зачитывались, как стихами. Я тоже в диссидентских кругах был известен как автор острых и язвительных писем и некоторых поступков. Многие диссиденты мои письма читали, при встречах горячо поздравляли, со смехом цитировали. Художественную литературу формально уважали, на деле же проявляли к ней полнейшее равнодушие. Кроме той, которая воспринималась ими как направленная прямо против советской власти и коммунистической идеи. Таких было немного. Из иностранной литературы – Оруэлл. У нас – Солженицын, Зиновьев, Максимов.
В этот круг чтения вошел и «Чонкин», а за ним «Иванькиада», которая, к месту сказать, в Америке и Англии прошла с большим успехом. Английский тогда еще живой классик Грэм Грин провозгласил ее лучшей книгой года. Некоторые диссиденты раньше ничего моего, кроме открытых писем, не читали и, прочтя «Чонкина», были удивлены, что я и на такое способен. Один из них, Юра Тувин, сказал: «Глядя на тебя, никогда не подумаешь».
Именно после распространения «Чонкина», когда диссиденты хвалили меня за него и за какое-нибудь открытое письмо, как за дерзкий вызов властям, мне принимать такие похвалы стало скучно, я почувствовал, что и в этих кругах я чужой.
Я с интересом читал текущую диссидентскую публицистику, часто очень важную, например, «Хронику текущих событий», но самому заниматься этим мне не хотелось. Да и не умел я этого делать. Когда меня попросили для «Хроники» написать какую-то серьезную статью, я постарался, но проявил полную беспомощность.
Судят по одежке
Пока я оставался советским запрещенным писателем, невозможность заработать деньги на жизнь меня очень угнетала, но теперь, когда меня объявили практически вне закона и риск быть посаженным в тюрьму или психушку стал вполне осязаемым, мое материальное положение как раз просто радикально улучшилось. Поскольку я открыто передавал свои рукописи за границу, то поначалу и открыто получал заграничные переводы. Через советский Внешторгбанк, который за свои услуги, как мне помнится, взимал 30 процентов. Это были уже упоминавшиеся мной сертификаты, самые лучшие – бесполосные, из капиталистических стран.
Однажды я пришел во Внешторгбанк, там маленькая очередь. Передо мной – пожилой человек, получивший огромное наследство. Его бухгалтерша спрашивает для проформы (так полагается):
– Как возьмете, в рублях или сертификатами?
– В рублях.
Бухгалтерша оторопела, рубль только официально считался уважаемой валютой, а на самом деле советские люди презирали, называли его деревянным или просто капустой.
– Ну, может, вы подумаете? – спрашивает бухгалтерша и смотрит на него такими глазами, что даже это могло бы старика в чем-то убедить.
– В рублях! Я хочу настоящие деньги!
Тут я вмешался, зашептал ему на ухо:
– Это и есть настоящие деньги. А рубли не настоящие.
Старик злобно на меня глянул и получил все свое наследство в рублях. По официальному курсу доллар стоил шестьдесят копеек, а рыночная его цена была пять рублей.
Через некоторое время государство, борясь с диссидентами, запретило им получать заграничные деньги официально. Мне это было на руку. Теперь я получал деньги без посредничества советского банка и без потери 30 процентов.
Максимов, уже живший на Западе, сообщил мне в письме, что есть такой американец, адвокат Леонард Шротер, который берется защищать мои авторские права. Я согласился, написал адвокату от руки доверенность и переслал ее (понятно, не по почте). Адвокат стал устраивать мои публикации и получать за меня деньги. Он хранил эти деньги на своем счету. В Москве ко мне приходили люди, уезжавшие на Запад или в Израиль, которым нужны были доллары. Они мне давали рубли и, оказавшись за границей, получали от Шротера соответствующую сумму (по реальному курсу) в долларах.
Относительный материальный достаток в глазах стороннего наблюдателя создавал впечатление общего благополучия. Мой в прошлом приятель поэт Игорь Шаферан, потрогав мою замшевую куртку, купленную в Чехословакии, сказал со смешком:
– А я слышал, тебя преследуют.
Одна из английских подруг Евтушенко и, очевидно, им настроенная, встретив меня в какой-то компании, сказала, что читала в британской прессе, будто советские власти плохо со мной обращаются, но, судя по моей дубленке, это, конечно, неправда.
Спецпаек
В Москве, где дефицит многих продуктов ощущался все острее, у меня был еще и специальный паек. Его мне каким-то образом устроила Ирина Ильинична Эренбург. Она знала человека, развозившего эти пайки особенно привилегированным лицам, назвала ему меня, и он за дополнительную плату возил и мне колбасу, лимонные дольки и сгущенное молоко.
Однажды он явился к Ирине Ильиничне бледный, трясущийся от страха, с упреками: «Что же вы меня так подвели? Не объяснили, кому я возил продукты?»
Оказывается, его вызвали в КГБ, сказали, что он снабжает продуктами страшного врага народа, и так его напугали, что он у меня больше ни разу не появился.
Поездка на юг
Незадолго до моего исключения из СП ко мне по рекомендации уже уехавшего за границу Наума Коржавина пришли познакомиться два физика из Дубны: Гера Копылов и Валя Петрухин. Пришли, познакомились, предлагали общаться, ушли и пропали. Через некоторое время Гера умер. А Валя, все еще мне мало знакомый, появился у меня летом 1975 года, вскоре после моего отравления в «Метрополе».
Мы снимали дачу на станции Отдых у историка и публициста Антона Антонова-Овсеенко. Его отец
