сестру тоже. У нее впереди еще оставалось сорок три года жизни, и среди них ни одного счастливого.
Мальчик, есть карточки!
У меня в детстве была очень хорошая память. Стихотворение размером с «Песнь о вещем Олеге», если оно мне нравилось, мог запомнить с первого раза. В молодости никогда не держал телефонной книжки, все нужные номера помнил наизусть. Да и сейчас, в 77 лет, длинный телефонный номер со всеми кодами тоже сразу могу запомнить. Но всегда был рассеянным. В детстве даже больше, чем сейчас. В Запорожье родители послали меня выкупить хлеб по карточкам. Магазин был довольно далеко. Дорога шла через парк. Я шел. Настроение было почему-то приподнятое. Я пел какую-то песенку и подбрасывал карточки. Где-то на полпути они у меня упали, а я не обратил на это внимания. Пришел в магазин, стал в очередь и только тут с ужасом обнаружил, что карточек нет. В то время потерять карточки в начале месяца на всю семью значило практически обречь семью на голодную смерть. Я сказал продавщице, что на карточках написана наша фамилия. Она обещала иметь это в виду и предложила мне прийти к концу дня. Но у нее сотни покупателей. Что ж, она будет проверять все карточки, проходящие через ее руки? Я вернулся домой, признался родителям в том, что случилось. Это было такое несчастье, что родители даже не стали меня ругать. К концу дня, ни на что не надеясь, пошел в магазин и еще только переступил порог, как услышал радостный крик продавщицы:
– Мальчик, есть карточки!
Было похоже, что она радовалась не меньше меня.
Оказалось, что карточки нашел какой-то мужчина и пришел их, как говорилось тогда,
На рубль – пять
В то лето 1946 года я не только пас корову и ухаживал за сестрой, но еще занимался коммерцией и, как ни странно, не так уж плохо.
Начал с торговли коммерческим хлебом. Он по карточкам стоил девяносто копеек, а коммерческий, в другом магазине, – одиннадцать рублей. Круглые трехкилограммовые караваи продавали по одному в одни руки. Я за этот каравай платил здесь тридцать три рубля, а в городе за него же выручал сотню. Иногда хлеба завозили побольше, и я ухитрялся отстоять две очереди и добыть две буханки, из которых одну продавал, а другую приносил домой.
Первую очередь я занимал часов с шести вечера, потом уходил и регулярно приходил отмечаться. Бывало, даже не уходил. Потому что уйдешь, а потом кто-нибудь подымет хай, ты, мол, здесь не стоял, а начнешь спорить, и по шее накостыляют. Мужчинам отстаивать очереди было полегче, чем женщинам. Мужчины (нынешние американские феминистки назвали бы их сексистами или male chauvinist pigs) разделяли очередь по половому признаку, мужская очередь обычно была в несколько раз короче женской. Женщины, как ни странно, против самого разделения не возражали, но кричали на мальчишек, что они, мол, не мужчины и должны стоять в женской очереди. На что мы резонно возражали, что мы, может быть, еще не совсем мужчины, но еще меньше женщины.
В мужской очереди стоять было интересно. Иной раз такого наслушаешься…
– Мы одну немку всей ротой харили. Так она сперва и сама была не против и даже подмахивала, а потом отключилась, так ее на доску положили, а доску на бревно и вот один доску ногой качает, другой… А ты, пацан, отойди, не для твоих ушей рассказывается.
Торговля хлебом совершенно противоречила всему моему воспитанию. Заработок хороший, но если б это был не хлеб, а что-то другое…
Я перешел на папиросы. Ездил черт-те куда, на правый берег Днепра, покупал там по тридцать-сорок пачек, сколько дадут (и странно, что по стольку давали), а потом сюда, на хитрый рынок, и вот ходишь, кричишь нараспев:
– Есть папиросы «Беломорканал» на руб пять, пачка пять, двадцать копеек штука.
Мальчишки брали по штуке, взрослые на рубль, ну, а кто пачку, так на того публика пялится восхищенно – король.
Официальная цена папирос (по карточкам) была два рубля двадцать копеек, а коммерческая – четыре рубля, так что у меня с каждой пачки был рубль навару.
Быть хорошим столяром или плохим профессором
Тем временем лето кончалось, я с нетерпением ждал сентября. Мечтал ходить в школу, как нормальные дети, сидеть за партой, учиться.
В августе родители затеяли со мной примерно такой разговор.
– Вова, – сказал папа, – мы с мамой долго думали, как быть. Конечно, тебе надо учиться. Но мы живем трудно, зарабатываем мало, а у нас еще на руках Фаина.
– Хорошо, – сказал я уныло, – хорошо, я поищу себе какую-нибудь работу.
– Ни в коем случае, – сказала мама. – Ты должен учиться!
– Но как же мне учиться, если вы не можете меня прокормить?
– В том-то и дело, – улыбнулся папа. – Ты будешь учиться. Но не в школе, а в ремесленном училище. Получишь хорошую специальность, которая, может быть, не станет твоим делом на всю жизнь, но всегда пригодится.
– Я бы на твоем месте выбрала столярное дело, – сказала мама. – Столяр – это чистая и интеллигентная работа. У нас в институте был завкафедрой, который в свободное время столярничал. Лучше быть хорошим столяром, чем плохим профессором.
Я с ней согласился, но, как показала жизнь, у меня было больше шансов стать неплохим профессором, чем хорошим столяром.
– Тем более, – сказал отец, – что в ремесленном училище тоже преподают русский язык, физику. Но что очень важно, там ты как-никак будешь получать трехразовое питание и семьсот граммов хлеба.
Предложение, хотя и неожиданное, протеста во мне не вызвало. Мне очень нравилась форма, которую носили ученики ремесленных училищ: темно-синяя шинель с голубыми кантами и буквы «РУ» в петлице. Это было почти как у Гайдара в его «Школе». Там герой Борька Гориков тоже носил шинель, только у него в петлицах было на одну букву больше: «АРУ», то есть Арзамасское реальное училище.
Форма маме тоже нравилась. Ей больше, правда, нравилась форма офицерская, особенно летная или военно-морская, но на такую мне пока что рассчитывать не приходилось.
Весь вечер мы говорили о пользе физического труда. Отец говорил, что делать что-то своими руками вообще очень полезно не только в физическом, но и в нравственном отношении.
– Ты не должен думать, что кто-то будет гнуть на тебя спину, а ты будешь расти белоручкой. Физический труд облагораживает человека. Кроме всего, может случиться так, что ты попадешь в трудные жизненные условия, и ты должен уметь выжить.
Он опять привел мне в пример Толстого, пахавшего землю, и Горького, который в детстве ушел в люди.
Я все это выслушал с пониманием. Правда, землю примерно в толстовском объеме я уже пахал, но до Горького мне было еще далековато.
РУ-8
Осенью я поступил учиться на столяра-краснодеревщика.
Когда я поступил, мне, как я и ожидал, выдали красивую синюю суконную шинель с буквами «РУ-8» (до того я ходил в телогрейке), а еще подшинельник (то есть ту же телогрейку, но без рукавов) для ношения, как дополнительный утеплитель под шинелью. Ремесленное училище находилось далеко, на шестом поселке. Чтобы попасть вовремя, я выходил в полшестого утра, шел минут двадцать к трамваю, затем ждал его, как все, неопределенное время, а потом ехал, если удавалось проникнуть внутрь или уцепиться снаружи. То или другое обычно удавалось. Трамвай был битком набит внутри и снаружи людьми обвешан, как новогодняя елка игрушками. Пассажиры висели на подножках, на окнах, на буферах между вагонами, на заднем буфере, а некоторые ухитрялись даже на переднем. Возвращался я иногда поздно. Надо было идти через небольшой парк. Однажды из-за дерева вышли двое: «Пацан, снимай шинель». И я заплакал. Шинель была чуть ли не единственная моя ценность. Еще была шапка, которую у меня украли. Когда я заплакал, один сказал: «Ладно, оставь его». Второй начал бурчать: «То этого ты жалеешь, то другого…» Но все-таки они меня отпустили. Так я остался в шинели.
Это было особенное время – послевоенная разруха: весь город в руинах и голод. В ремесленном