набегающие слезы./ Уеду я, и там, в кругу друзей,/ в свободный час, нечастый для солдата,/ я буду долго ждать твоих вестей,/ как на свиданье ждал тебя когда-то». Стишок тоже не ахти и не имел ничего общего с реальностью. Ни к кому в отпуске на свидания я не ходил, ни с кем на вещмешок не садился (это было бы физически неудобно), и паровозы прогудели мне прощанье только с родителями. Но от «ветвистого цветка» я сделал большой и принципиальный шаг вперед. Воодушевленный своим успехом, побежал к солдату, который был до армии учителем литературы. Он мой текст оценил высоко. «Я тоже писал стихи, – сказал он, – но такие хорошие у меня не получались».
Естественно, стихотворение было послано в газету «Знамя победы», но никакого ответа не удостоилось. И ясно почему. При всех своих слабостях оно сильно отличалось от всего написанного автором перед тем. В газете, конечно, не поверили, что это автор цветка душистого, но и уличить в плагиате меня не могли. Потому решили промолчать.
Но не оцененный газетой успех меня вдохновил, и я стал писать дальше-дальше-дальше-дальше, все так же, каждый день во что бы то ни стало. Завел блокнот. Писал днем и ночью, под одеялом, в уборной, в строю, на крыле самолета. Писал о чем попало и совсем ни о чем. И что-то, какие-то строки и даже строфы начали появляться, стали возникать почти осознанные темы, настроение и даже намек на мысль. Ахматова написала: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» При чем тут стыд, не знаю, а что из сора – это точно. А еще точнее – просто из ничего. У меня, например. Логично предположить, что у стихотворца сначала рождается мысль, которая затем облекается в форму. У меня было не так. Стихи начинались с настроения, с мелодии, не имевшей словесного выражения, или со случайно возникшей строчки и спонтанно пришедшей рифмы, тема выявлялась в процессе стихосложения, мысль складывалась в последнюю очередь. В конце концов, только описав некое явление, я начинал понимать, что я о нем думаю. И что есть мое мировоззрение, я со временем приблизительно понял из того, что писал в стихах и в прозе интуитивно.
Я говорил в армии своему товарищу по фамилии Назаренко (в шутку, естественно): «Вот когда-нибудь стану знаменитым поэтом, и ты будешь гордиться, что со мной вместе служил…» Сам в это не верил. А несколько лет назад в Самаре ко мне подошел человек и показал фотографию. «Вы, – спросил, – узнаете кого-нибудь?» Смотрел-смотрел… Себя узнаю! А это Самушкин, это Ковалевский, а это Назаренко… «Нет, – сказал он. – Назаренко здесь нет. Назаренко снимал. Назаренко – это я». Так что мое пророчество сбылось.
Страх
Признаться, поначалу я думал, что на описание всей армейской службы мне хватит двух-трех глав за глаза. А как взялся, так зацепило, и одно тянет за собой другое, словно опять влез в то время и не могу выбраться, как бывает в кошмарном сне.
Нет, не хочется мне, чтобы этот сон обратился явью, не согласился бы на возвращение молодости, если бы условием было опять ношение солдатских погон. Возможно, будь я генералом из генерального штаба с генеральской зарплатой, генеральскими квартирой, дачей, шоферами, адъютантами и ординарцами, может быть, шаркая подошвами по штабному паркету, смотрел бы я на службу в армии другими глазами, но и в том не уверен…
Говорят, армейская служба прививает разные полезные навыки, и это правда. Много чему полезному и бесполезному я в армии научился. Но и страх, постоянно военным человеком владеющий, в меня впитался надолго. При том, что был я солдатом строптивым и за все четыре года ни разу не выполнил ни одного приказания, которое считал слишком несправедливым или оскорбительным. И в школе механиков, и после нее, бывало, прямо говорил: «Этот приказ выполнять не буду». И каждый раз мне это сходило с рук, потому что, если бы младший командир настаивал на своем, ему бы пришлось привлечь к себе внимание старших начальников, а он этого боялся больше меня. Когда я слышу о делах сегодняшних, о том, что армейский капитан кого-то расстрелял и не мог поступить иначе, потому что приказ есть приказ, я это оправдание не ставлю ни в грош. Со времен Нюрнбергского процесса цивилизованным миром признано, что исполнение преступного приказа само по себе есть преступление. И если у нас присяжные могут оправдать расстрел невинных людей только потому, что расстрелявший действовал согласно приказу, наверное, мы еще не доросли до того, чтобы считаться цивилизованными.
Несмотря на то что я был строптивым солдатом и, как казалось моим товарищам, никого не боялся, на самом деле боялся и даже очень. Страх жил внутри меня и после службы. Долго еще казалось мне невероятным, что вот иду я по улице и никто не имеет права остановить меня для выяснения, куда иду, и зачем, и где мое разрешение на это хождение. Лет через семь после службы, в Москве, уже в звании члена Союза писателей СССР, то есть по советской иерархии сам вроде как генерал, шел я куда-то с будущим американским профессором Александром Яновым и вдруг увидел спешившего навстречу полковника.
– Наш командир полка! – прошептал я, толкнув Янова в бок, и попытался за него спрятаться.
Янов с удивлением посмотрел не на полковника, а на меня:
– Чего ты съежился?
– Испугался, – смущенно признался я.
Боевое дежурство
В школе механиков нам время от времени устраивали медицинское обследование, главным элементом которого была сдача мочи на анализ. В серьезность и целесообразность анализа мы не верили. Смеха ради брали ведро, наполняли всей ротой, взбалтывали и разливали по бутылочкам. Врачи ни разу не удивились, почему это у всех одни и те же показатели…
По воскресеньям нас выгоняли на уборку территории – собирать окурки. Мы шли плотной шеренгой, после чего ни одного «бычка» на земле не оставалось. Приемы всяких бытовых процедур в армии совершенно не совпадают с гражданскими, хотя армейскому начальству странно, что военный порядок на «гражданке» не перенимается. Гимнастерки и штаны мы стирали намыленными одежными щетками, а в поршневой авиации полоскали в бензине. Полы посыпали влажными опилками, потом опилки сметали – и было чисто.
Мне повезло служить в армии мирного времени, где иногда казалось, что вся наша служба – идиотская игра, которая вряд ли когда-нибудь превратится во что-то более серьезное. Такое серьезное приблизилось только один раз. 17 июня 1953-го в Берлине произошло восстание рабочих. Оно было быстро подавлено советскими танками, но, очевидно, наше командование готовилось к более неприятному сценарию. В те дни не только в Восточной Германии, но и у нас в Польше все войска были приведены в состояние повышенной боевой готовности. Боевые дежурства несли не звенья, как обычно, а целые полки с подвешенными под крыльями бомбами. От нас до Берлина было десять минут лету. На одном ночном дежурстве я почему-то был не на КП, а приставлен к самолету с молодым, недавно пришедшим к нам в полк летчиком. Сидели в дежурке, играли в домино. Объявили тревогу, на этот раз не учебную. Летчики побежали к самолетам, механики тоже. Мой летчик сел в кабину, я поднялся на стремянку, чтобы из катапультного сиденья выдернуть предохранительную чеку. Прозвучала команда запустить двигатели. Мой летчик засуетился, и я увидел, как у него руки ходят ходуном и он не может попасть пальцем в нужные кнопки. Я сам запустил двигатель и захлопнул над головой летчика фонарь кабины. Отбежал от самолета и смотрел со страхом, что будет дальше. Если он не уймет дрожь, то уже на взлете может разбиться. Но тут объявили отбой. Мой летчик выключил двигатель, вылез из кабины… и я никогда не видел лица счастливее.
Игра в войну
Время от времени мы играли в атомную войну, которую солдаты называли Хиросимой (может быть, теперь ее называют Чернобылем). Главным элементом этой игры-войны был атомный взрыв, имитацию которого я уже описал. Посреди летного поля закапывалась железная бочка (200 литров) с бензином. С помощью бикфордова шнура бочку подрывали, она давала потрясающей красоты столб пламени, после которого возникало грибовидное облако. Два дежурных истребителя взмывали в небо, а возле остальных самолетов слонялись без дела техники и механики в противогазах. Однажды во время игры меня и моего приятеля назначили дозиметристами. Выдали нам по деревянной коробке с пустыми пробирками, при помощи которых по приказу начальника штаба полка мы должны были неизвестным нам способом определить степень воображаемого радиоактивного заражения местности.
– Слушаюсь! – прокричали мы и пошли.
Сходили в казарму, сыграли в шашки, постирали портянки, стащили в офицерской столовой банку