— Тютчев, — заметил Олег. — Вы хорошо прочитали, Прокопий Павлович. Спасибо.
К тому времени в палатке, как это бывает ненастными вечерами, потемнело быстро и почти совсем незаметно. Занудливый мелкий дождь с густым, слитным шорохом орошал туго натянутые скаты палатки. Где-то в углу, перемещаясь то туда, то сюда, противно и тонко ныл одинокий комар. Свечу не зажигали: оба они — и Хомутов, и Олег — одинаково ощущали ненужность сейчас света, который неизбежно нарушил бы то чувство взаимного доверия и понимания, которое как-то само собой возникло между ними. Олег чувствовал себя необыкновенно уютно в теплых недрах спального мешка.
— Ты, должно быть, думаешь, что, мол, это влез ко мне старый хрыч и затеял какой-то несуразный разговор.
— Прокопий Павлович!
— Ладно, ладно, чего уж там, — ворчливо сказал Хомутов. — Сам был когда-то молодым. Ты небось пред почел бы, чтоб посумерничать пришла Лариса… Однако же о чем то бишь я толковал?
— О нашем критическом времени, — подсказал Олег.
— Да-да… В религии Древнего Востока существовало такое божество — Великий Белый дракон, дракон над драконами. Разум человека был не в силах постичь облик этого невообразимого существа, и поэтому его изображали только символически — в виде белого квадрата. Олег удивленно хмыкнул.
— Мудро, ничего не скажешь! Белое ничто. Белый ужас, не имеющий ни формы, ни очертаний. Да, те монахи, что придумали такое, знали свое дело: неопределенность страшнее всего.
— Я к чему это говорю, — продолжал доноситься из темноты глуховатый голос Хомутова. — Дано ли нам познать действительную суть своего времени? Или оно предстает перед нами в виде белого квадрата, на котором каждый волен рисовать его лик в меру понимания?
— А пожалуй, так оно и есть, — задумчиво сказал Олег. — Недавно я разговаривал с одним моим другом, геологом. Так вот, он на этом самом белом квадрате, о котором вы говорите, набросал, так сказать, бестрепетной рукой жутковатую картину истребления человеком естественных ресурсов земли.
— Ну и как, убедил он тебя? — полюбопытствовал Хомутов.
— Откровенно говоря, — признался Олег, — мне было не по себе, хотя я и не подал виду.
Прокопий Павлович хмыкнул.
— Что ж тут сказать… Уничтожив мамонтов, наши предки тоже небось, кричали, что всему наступает конец, — ведь мамонт являлся для них главным источником пропитания. Ты не поверишь, Олег, но я сам видел в Иркутской области одну стоянку древнего человека, возле которой найдены кости нескольких сотен мамонтов. А стоянка-то совсем небольшая.
— Лихие ребята были наши предки, — засмеялся Олег.
— Мамонты, огромные и довольно-таки беспомощные, словно нарочно созданные природой, чтобы служить пищей стаям первобытных людей… — задумчиво продолжал Хомутов. — Но вот они истреблены до последнего, сытая беззаботная жизнь кончилась, и человеку волей-неволей пришлось учиться скотоводству и земледелию…
— Так вы полагаете, что и теперь человек, прикончив одну кормушку, перейдет к другой? — быстро спросил Олег. — Их, выходит, бесконечное количество?
— Ага! — повеселел Хомутов. — Взяло за живое? Поэтому я и говорил тебе, что наше время — критическое время, и вот почему: именно нам, ныне живущим, суждено решить величайший вопрос, когда- либо стоявший перед человечеством: сохранимся ли мы и дальше как биологический вид или же вымрем, начисто обглодав планету до самого ее каменного скелета…
„Вот и Афтэков, помнится, о том же говорил“, — подумал Олег.
— …И я, грешный, — продолжал меж тем Хомутов, — смею надеяться, скромным своим трудом тоже… э-э…
Он чуть помолчал и вдруг, к немалому удивлению Олега, закончил фразу так:
— …споспешествую этому…
„Вот те раз, уж не из раскопа ли он извлек это словечко?“ — невольно подумалось Олегу.
— Прошлое-то мы изучаем не праздного любопытства ради, — что-то похожее на печаль послышалось ему в голосе Хомутова, — а чтобы понять свое время, себя понять. Философ Сантаяна говорил: „Кто не помнит своего прошлого, обречен на то, чтобы пережить его снова“.
Олег вздохнул, пожал плечами:
— Что ж, может быть, сказано оно и хлестко, однако же это не более чем благое пожелание. Я не раз замечал, что уроки прошлого мало чему научают людей…
— Увы, увы, — вздохнул смутно видимый в темноте Хомутов. — А ведь какие красноречивые предостережения являет нам прошлое! Особенно когда за анализ берется мыслящий, вдумчивый историк. Тут уже можно говорить не только о сопоставлении минувшего с настоящим, но даже об экстраполяции в будущее… Если сия материя тебе еще не наскучила, я могу познакомить тебя с очень любопытным примером подобного анализа…
— Пожалуйста, пожалуйста! — заинтересованно воскликнул Олег. — Я буду только рад.
— Так уж и рад… — пробурчал Хомутов, направляясь к выходу. — Ты пока это самое… зажги-ка свечу. Понадобится.
Вернулся он очень скоро. Поморгал на подрагивающий язычок свечного пламени, уселся, обстоятельно разгладил усы. Развернул принесенную с собой книгу.
— Вот это есть знаменитая в свое время „Римская история“, — проговорил он голосом строгого учителя. — Дореволюционное еще издание. Автор — немецкий ученый Теодор Моммсен. Большой эрудит и, прямо скажем, незаурядный мыслитель. Умер в одна тысяча девятьсот третьем году. Следовательно, данный труд был написан в конце прошлого века. Сие обстоятельство возьми во внимание особо!
Хорошо, хорошо, — засмеялся Олег.
— Ну-с, то, что я сейчас прочитаю, относится к закатной поре Римской империи… Как принято говорить, Рим времен упадка… „Спутниками высокого развития денежного хозяйства явились… чрезмерная роскошь, склонность к мотовству, к грубым чувственным удовольствиям. Роскошь страшно развилась в Риме, но это была не изящная роскошь, которая является как цвет культуры, а роскошь грубая, доступная пониманию людей, даже совершенно лишенных чувства изящного, та роскошь, которая ценит не художественность, а редкость и дорогую цену того или другого предмета…“
— Гм… извините, но какого-либо откровения я здесь не вижу, — несколько бесцеремонно прервал Олег. — Везде и во все времена существовали нувориши, которые недостаток культуры компенсировали размерами своего кошелька. Такие типы наверняка водились и в Древнем Вавилоне, и в Древнем Египте…
— Речь идет о господствующей тенденции, о явлении массовом в некой общественной среде. Скажем, в высшем и среднем обществе, — сдержанно пояснил Хомутов и зачитал дальше: — „…параллельно с падением нравственности внешние сношения людей в высшем обществе становились все более, и более утонченными и изысканными: вошло в обычай постоянно посещать друг друга, переписываться, делать подарки по случаю возможных семейных событий“.
— Ну, ясное дело, — хмыкнул Олег. — Состоятельные люди, они без показухи не могут. Бывает, получишь гонорарец, и так тебя и тянет в ресторан, да еще и чаевые дать кому-нибудь.
— Послушай, дружок, — с ноткой обиды сказал Хомутов. — Если ты будешь хихикать…
— Молчу, молчу! — Олег поднял руки. — Продолжайте.
— „Блестящее разложение нравов выразилось и в том, что оба пола как бы стремились перемениться ролями и в то время как молодые люди все менее и менее проявляли серьезные свойства, женщины не только эмансипировались от власти мужа и отца, но стали вмешиваться в политические дела и стремились играть роль на том поприще, где прежде действовали Сципионы и Катоны…“
— Ага, значит, по Моммсену, это — разложение нравов, да еще и блестящее… Не знаю, не знаю… А хотя ведь жил он в девятнадцатом веке, а тогда даже в просвещенной Европе насчет равенства полов было куда как тяжко. Киндер, кирхе, кюхе — вот как смотрели на удел женщины в той же Германии.
— Ты путаешь разные вещи, — перебил Хомутов. — Моммсен говорит не о равенстве, а о тенденции