стихала, рассеивался стоявший перед глазами туман. Возвращалось то состояние, когда не ощущая физических страданий, чувствуешь себя здоровым.
«Живем, — удовлетворенно подумал старший минер, — можно и курнуть».
Но кисет в суматохе боя потерялся, и Ливицкий смачно выругался. Неподалеку от него лежал японский офицер с колотыми ранами. Он тяжело дышал, непрерывные судороги сводили в сторону его исковерканный рот с крупными желтыми зубами. В его направленных на минера ненавидящих глазах ясно читалось желание убить русского. Ливицкий несколько мгновений смотрел на него с чувством разгоравшегося гнева, потом с усилием отвернулся в сторону: не пришибить бы гада из-за своего горячего, справедливого матросского сердца. Уйти подальше от греха, хотя бы и оправданного. Еще злые люди скажут, что добил врага раненого. И Ливицкий поспешно отодвинулся от ставшего вдруг безразличным человека в чужой военной форме.
Сделав по палубе несколько шагов, минер вдруг вспомнил о главном. Ведь он же условился с Тонким, что будет защищать нос, а тот — корму «Стерегущего». А что вышло? Корабль кишмя кишит япошатами, а он, Ливицкий, зыркает глазами по сторонам, где бы куревом раздобыться.
Нет, медлить было больше нельзя. «Уничтожить японца — уничтожить смерть», — подсказывал ему разум.
Ливицкий двинулся вперед, и сразу все определилось. На палубе были еще живые, сражавшиеся русские. Совсем рядом в нелепой позе — не то сидя на корточках, не то полулежа на локтях — стрелял кочегар Рогулин. Когда Ливицкий обходил его, их взгляды встретились. В глазах Рогулина он увидел азарт боя, неистовый блеск решимости. У труб в таких же полулежачих позах притаились Сапожников и другие матросы.
— Чего разлеглись, ребята? — окликнул он их. — Вставайте!
Они быстро стали подниматься, черные от копоти, опьяневшие от кислых пороховых газов, забрызганные кровью. Ливицкий понял, что люди собрались в победный путь. Он никогда в жизни не ходил впереди людей, ведя их за собой на смерть, но ему казалось, если это случится, он крикнет им, как седоусый казачий атаман: «А ну хлопцы, за мной!»
Так он и крикнул. Вытянувшись во весь рост, он шагал, прижимая к боку винтовку, далеко вынося ее штык. Он колол и стрелял, желая быть примером для других.
Это поняли и японцы. Их пули рассекли ему грудь и щеку. Он упал, обливаясь кровью и хрипя. Японский боцман, быстро присев около него на корточки, ударил старшего минера по голове абордажным топором, но и сам уже встать не мог: набежавший Хасанов раздробил ему череп прикладом.
Тесная кучка русских и японцев сбилась вместе. Над головами поднимались и опускались приклады и сабли. Слышались отрывистые возгласы и глухие удары, будто кого-то втаптывали в землю, а тот сопротивлялся и протяжно стонал.
Предоставив сгрудившихся людей своей судьбе и обойдя труп Ливицкого, японский офицер с поднятым в руке револьвером попытался пробраться на середину «Стерегущего», но путь ему преградил Хасанов. Краткую долю секунды смотрели они друг другу в глаза. Грозным был этот миг. Знать, смерть свою увидел японец, видно, понял, что развороченный трюмный вентилятор станет его могилой. Закричав дико и пронзительно, взмахнул он револьвером, но выстрелить не успел: по самую шейку вонзил в него штык Хасанов.
На выручку своему офицеру кинулись морские пехотинцы. Верным русским штыком хотел отбиваться от них старшина, но простреленные руки не повиновались.
Слезы поползли по его лицу, когда он понял бессилие рук своих, но это была лишь мгновенная вспышка слабости.
Ударом ноги сшиб Хасанов японца и бил его каблуками, пока горячая пуля не вывела его самого из строя навсегда.
Отступая от наседавшего с обеих сторон врага, горсточка израненных моряков скрылась в офицерской кают-компании; шесть человек во главе с Василием Новиковым заперлись в машинном отделении.
Сигнальщик Леонтий Иванов как пришел в кают-компанию, так и махнул на все рукой. Был «Стерегущий» справный корабль, поискать такого другого надо, а сейчас чисто склад старого железа… До чего изменчива жизнь! Еще вчера она была ясной, как море в штилевую погоду, когда на далеком горизонте небо спокойно сливается с водою, и все, что есть на воде, в бинокле и дальномере проектируется выпукло и отчетливо. А сейчас и посмотреть некуда, сиди, как зверь в клетке!
Сигнальщик тоскливо поднимал глаза к потолку. Оттуда время от времени отваливалась задымленная белая краска. Она падала кусками, похожими на кору, свернувшуюся от огня. Между металлическими перекладинами потолка проглядывало черное железо, и сигнальщику чудилось, что именно эти обнажившиеся места жалобно позванивали оттого, что происходило наверху.
Вся кают-компания представлялась сейчас Иванову металлической коробкой: железо на потолке, бронза в иллюминаторах и ручках дверей, медь на пороге. И, помимо желания Иванова, все в этой металлической коробке привлекало его внимание, внушало тревогу: пустячный шорох в углу, незамечаемый в обыкновенных условиях; перемещавшиеся в стеклах светлых люков тени. Даже медные прутья, перехватывавшие ковровую дорожку на ступеньках лестницы, казались насторожившимися, чего-то ожидавшими.
Потом через люки и лестницу стали влетать пули. Они били по настланному в кают-компании половику. Иванову казалось, что кто-то строгий и требовательный выбивает из ковров облачка пыли, оставленной в ковровых складках ленивыми руками вестовых.
Солнце, нет-нет, да и врывавшееся в иллюминатор, словно заигрывало с Ивановым, перекидывая свои зайчики то на графин в деревянной подставке, то на медь порога, то на лицо. Встав, он подошел ближе к иллюминатору и прильнул к стеклу, заделанному в медный ободок с винтами и кольцами, и сейчас же от фигуры Иванова в кают-компании протянулась громоздкая тень, дрожавшая в пляске пылинок. Тогда, встав на диван, он стал смотреть через светлый люк.
Глаза Иванова зорко и строго смотрели на палубу, обнимали предмет за предметом, отмечали непорядок, разрушения. Мимо люка мелькали ноги в желтых кожаных крагах и матерчатых гетрах с металлическими пуговицами. Под ногами суетившихся наверху людей змеились струйки пламени, курился дым. Время от времени обильно текла вода. Должно быть, на огонь опрокидывали ведра воды, но огонь не сдавался, распухал на глазах, и тогда сигнальщик предупреждающе крикнул:
— Братцы, палуба горит!
Матросы недоумевающе смотрели на Иванова. Никто не понимал, почему вдруг снова загорелась палуба, пожар на которой был ими так тщательно затушен.
Испуганный голос разорвал тишину:
— Братцы, а где же цинки с патронами?
Кричал минер Черемухин. У него было встревоженное лицо, и он недоуменно разводил руками.
Тотчас все стали осматривать свои подсумки.
— У меня пять обойм, — подсчитал Харламов.
— У меня три, — горестно покачал головою Аксионенко, держа их у себя на руке.
— А я свои все расстрелял, — хриплым шепотом выпалил Батманов, мокрый, закопченный, весь в крови. — Мне сегодня досталось больше всех, — сердито добавил он, но в этих словах сквозила не жалоба, а гордость, которую все поняли и оценили по достоинству.
— На тебе две мои, — великодушно предложил Харламов. — В Артуре сочтемся.
Черемухин смущенно смотрел на товарищей. Он только что обнаружил у себя в кармане четыре обоймы и теперь досадовал на себя за сорвавшийся крик об отсутствии патронов. Ему было стыдно за свое малодушие и сейчас хотелось доказать всем, что он ничего не боится. Он беспокоился только, как бы не потерять сознания, так как руки становились вялыми и глаза застилало туманом.
— Ладно, этими обоймами япошат тоже можно набить, как мух, — словно извиняясь, сказал он и с удовлетворением заметил в глазах товарищей молчаливое одобрение.
Опустившись на одно колено и прислонившись к полуобгоревшему дивану, он стал тянуть зубами бинт, перевязывая себе рану. Отсюда ему хорошо были видны все находившиеся в каюте. Какие сильные, неустрашимые люди: все изранены, все истекают кровью, ни один не поддался не только панике, но даже унынию!