это время числился, нервничали, никто им в отдел на это время людей не давал, работу делали те, кто остался; на Курочкина писали докладные, но пока он болел, никто не решался действовать настырно. Он выходил на работу, ему давали несколько дней «на раскачку», и опять начинались скандалы. Заведующие носили в секретариат материалы, которые писал или правил Курочкин, возмущались его небрежностью, грубыми ошибками, ходили к редактору, а Платонов даже объявлял Курочкину бойкот: не давал ему заданий, не разговаривал с ним, не подписывал материалов, которые он написал или выправил. А Курочкин всем дерзил, находил ошибки в работах Платонова, вырезал из столичных газет передовые статьи, красным карандашом подчеркивал те самые стилистические ошибки, которые ему ставили в вину, носил все это к редактору или в секретариат. А однажды он повесил на доске объявлений вырезку из газеты, подчеркнув в ней слово «проверка».
«Некоторые товарищи думают, что проверять людей можно только сверху, когда руководители проверяют руководимых по результатам их работы. Это неверно. Проверка сверху, конечно, нужна, как одна из действенных мер проверки людей и проверки исполнения заданий. Но проверка сверху далеко не исчерпывает всего дела проверки. Существует еще другого рода проверка, проверка снизу, когда массы, когда руководимые проверяют руководителей, отмечают их ошибки и указывают пути их исправления. Этого рода проверка является одним из самых действенных способов проверки людей».
Это был слишком хорошо известный текст. Слатин подумал, что раздраженный Курочкин затеял смертельно опасную игру. Однако гром почему-то не грянул. Вырезка провисела минут сорок, все ее успели заметить, а потом Курочкин ее снял.
Его вызвали к редактору. Редактор сказал:
— Будем ставить вопрос о вашем увольнении. Ваши товарищи говорят о вас…
— Это ваши товарищи, а не мои, — сказал Курочкин. — Алкоголики! В редакцию войти нельзя — с порога слышно! Я отстаиваю свои взгляды, спорю потому, что я больше вас заинтересован, чтобы газета выходила по-настоящему партийной.
Все знали, что Курочкин не пил и не курил. Курящих он тотчас выставлял из кабинета. А редактор старался не замечать, что вечером в отделах пили. Редактор любил, когда люди поздно задерживались на работе.
Родион Алексеевич говорил Слатину:
— Курочкин — фигура саморазрушающаяся. Его выдвинули из районной газеты, он слишком быстро хочет стать начальником. Слишком самолюбив. Слишком любит жизнь и приключения.
Курочкин говорил Слатину:
— Миша, я знаю себе цену. Во всей редакции только ты да Стульев можете работать так, как я. Ты, правда, используешь рецензии, чтобы протаскивать в газету свои мысли, но не в этом дело. Я сам знаю, как я работаю и как могу работать. И я прямо об этом говорю. А люди не привыкли к тому, чтобы об этом говорили, как я. Они меня осуждают, и я их понимаю. Я даже знаю, что надо было сделать, чтобы меня полюбили. Надо было прийти к тому же Владиславу, сказать: «Слава, понимаешь, я из районной газеты, в большой только начинаю работать, чувствую, что не все у меня получается. Вот тут мой материал идет, пройдись по нему рукой мастера!» И все! Но я не могу! Тогда это буду не я, а кто-то другой. Я умней Владислава. Я это знаю, я это чувствую, уверен в этом. Я тебе больше скажу: я на своем веку разных людей повидал. И бывших больших начальников, и шпану, и сошку всякую — всех. И знаю — я не глупее кого бы то ни было на свете. Я меньше знаю, но это не от меня зависит. Если бы я сидел в Москве, в правительстве, я бы знал столько же и был бы ничуть не хуже. Правильно, я не люблю писать, у меня нет этой страсти — печататься. Но если я захочу, я могу дать материал любого качества. Я это знаю, понимаешь, нервами своими знаю.
И еще он говорил:
— Шестеркой я по природе своей быть не могу. Я тебе еще не рассказывал: я пацаном связался с беспризорными. В лагере выдал себя за вора. Миша! Я ненавидел их, я был умнее их, но надо было быть или с ними или внизу. Несколько лет по острию ходил! Меня знали на всех командировках. Двое часов на руке носил. В воровских сходках участвовал. Ты не представляешь, как это опасно! Если кто-нибудь доказал бы, что я только выдаю себя за вора, — меня под землей бы нашли. Ты не представляешь, на что идут, чтобы добраться до того, кого собираются убить! Начальство его в карцер за толстые стены посадит — камень грызут, преступления совершают, чтобы в карцер сесть. На другую командировку переведут — найдут способ перебраться за тобой через всю страну, любое преступление совершат, чтобы добиться пересмотра дела и оказаться в этапе. Тут все время надо быть настороже, а я не один год держался! И все важно — что сказать, как ответить. Играешь, например, в карты, мат стоит. Ты кричишь партнеру: «Такой-сякой, карту передергиваешь!» — «Кто передергивает?» — «Ты, так и перетак!» — «Что ты сказал? А ну, повтори!» Вот тут повторить нельзя. Ты кричишь: «Да я тебя в ухо, в глаз, в сестру, в отца и всех родственников!» Он и успокаивается. А если это у тебя не в крови, не в нервах — сбиться можно, тебя и заподозрят. Я многое знал, многое умел, но не все, а главное, ненавидел их. Ты говоришь, справедливость — несправедливость! Я на людей насмотрелся. Люди не за справедливостью идут — за силой. Это вы, интеллигенты, путаете. Я тебе скажу — в истории ничего, кроме силы, не было. Любая общественная организация на стороне тех, у кого нервная система сильнее. Я воров ненавидел, но я их и сейчас уважаю за силу духа. Сила — это ведь, Миша, не мышца, а дух. Понял? Это надо видеть.
Когда Курочкин это говорил, на лице его появлялось выражение презрительной проницательности, как будто он насквозь видел громоздкого Слатина, как будто точно знал, что Слатин со всеми его мышцами человек слабый. А Слатин думал, что для него существует какой-то предел жестокости, что ли, за которым он уже не в состоянии ее воспринимать как явление той же самой жизни, в которой живет и он сам, Слатин. А у Курочкина этот уровень жестокости был бесконечно отодвинут. Он, например, с восторгом рассказывал, как порезались пацаны-полууголовники. Они поссорились из-за девчонки или еще из-за чего-то и схватились за ножи. Их пытались удержать, но они разбросали удерживающих и нанесли друг другу несколько ран. Ранения, которыми они обменялись, не останавливали их до тех пор, пока они не обессилели. «Скорая помощь» застала их сцепившимися, но ослабевшими. Их растащили — кусающихся, ругающихся. В больнице их уже в бессознательном состоянии уложили на два стола в одной операционной. Один пришел в себя и схватил какой-то режущий инструмент…
— Понимаешь, — говорил Курочкин, — дух! Дух у ребят какой! Жизни осталась минута, а он лезет!
— Сильный человек — это, конечно, хорошо, — говорил Слатин. — Но не родился с сильной нервной системой — и все? Что же тут делать?
Курочкин презрительно улыбался, он знал, что надо делать со слабыми. Голова от этого у него не болела. Но вообще, когда они спорили, Курочкин слушал напряженно, тер пальцами виски — сосредоточивался, хотел понять, но то, что он знал, было гораздо сильнее того, что мог сказать ему Слатин.
— Миша, — говорил он, — когда мой срок подходил к концу, воры в моем бараке собрались пришить трех работяг. Я этого уже стерпеть не мог и пошел к начальнику. Он первым делом спрятал меня в карцер, чтобы до меня не добрались. Мы пошли с охранником, а во дворе к нам бросился человек — за ним гнался вор. Я вору подставил ногу — он упал. Для меня это было уже все! Человека, которого я спас, посадили вместе со мной. Это ж как сказать по справедливости? Я ему жизнь спас, мог рассчитывать на какую-то благодарность. А он ночью деньги у меня украл.
У него в запасе всегда были такие примеры, и он не соглашался со Слатиным, который говорил, что примеры ничего не доказывают уже хотя бы потому, что ими можно доказать все, что угодно.
— Это раньше ничего не доказывали. А теперь многие побывали там, где человек виден насквозь!
О чем бы они теперь ни говорили, все выходило продолжением их постоянного спора. Пожаловался им сосед Слатина: завел дорогую собаку, давно мечтал, а сын таскает ее за хвост, заставляет бегать, как дворнягу, с мальчишками. Пес еще молодой, но уже видно, никакой сторожевой злобности у него не будет.
— Зачем тебе злая собака? — сказал Слатин. — Пусть будет добрая.
— Испортишь собаку, — усмехнулся Курочкин. — Тут надо выбирать — сын или собака. Понятно, сын. Но собаку испортишь. На нее даже замахиваться нельзя. Собака должна быть уверена, что сильнее всех на