самым смелым из секретарей: его можно было «завести», и он шел, требовал, стучал протезом по столу, партизанил — ничего не боялся. И когда он кричал, это и было видно прежде всего — «ничего не боюсь!». Жесткие усики топорщились, стеклянный глаз смотрел пристально, не мигая. И собеседник в этот момент почему-то видел не все его лицо, а только жесткие усики и немигающий стеклянный глаз. Зато Котляров и любил, чтобы ему потом рассказывали, как он смело разговаривал с начальством, как стучал, протезом по столу. Спрашивал: «Правда? — И добавлял подробности: — Ты не видел, я его потом отозвал в сторону. Ты, говорю, хитрый, как амбарная мышь. Зерно жрешь, а говоришь: газеткой шуршу. Да я тебя, — и переходил на восторженный полушепот, — такой-сякой, так и переэтак… Да тебя бы ко мне в штурмовую группу, когда мы финский дот брали. Да я бы тебя…» — и смеялся довольный, потирал протез здоровой рукой.
А иногда расскажет о себе такое, что и при желании поверить невозможно. Как-то он сказал Жене: «Вчера у меня была гонка! Жена отравилась консервами, я позвонил в „Скорую помощь“. Говорят: „Нет машин, ждите“. Я кричу: „Доставайте машины где хотите, с вами говорит секретарь заводского комитета комсомола“. Не едут! Я на трамвай. Вбегаю во двор „Скорой помощи“ — машина стоит! „Ах вы, гады! Где бригада, где шофер?“ — „На обеденном перерыве“. — „Человек умирает, а у вас обеденный перерыв!“ Вскакиваю в машину, включаю зажигание — завелась! Даю газ и вылетаю на полном ходу из ворот. Врач успел вскочить на ходу, шофер бежит за мной. А я включил сирену — на красный свет, на толпу! — как раз поспел. Врачу говорю: „Если что-нибудь случится…“» И показывал, как вел машину, как крутил рулевое колесо, а Женя смотрел на его желтый протез и прикидывал: нет, никак не получилось бы у Котлярова то, о чем он рассказывал.
Женя знал, что на заводе многие подсмеиваются над Котляровым за эти его неожиданные рассказы о себе, но Женя считал — что ж тут такого! Любит человек похвастаться — пусть хвастается, кому от этого плохо? Женю только удивляло, что Котляров никогда не хвастается своими воинскими подвигами. И когда Котляров «заводился», Женя говорил ему:
— Рассказал бы лучше, как воевал.
Но о том, как воевал, Котляров рассказывал скучно. Женин двоюродный брат, газетчик Миша Слатин, который беседовал с Котляровым, сказал: «Ни одной живой детали». Женя не понял. «Ну такой, которой выдумать нельзя, — сказал Мишка. — Как будто газетную статью пишет: „Героическим натиском… Вдохновленные… Самоотверженно…“»
Женя сел рядом с Лейзеровым к столу, накрытому длинной красной материей, — на столе шахматные доски и шахматные часы, подвинул к себе часы и щелкнул пальцем по пусковому рычажку. Часы заработали, стрелка двинулась, будто отмеривая время, отпущенное на обдумывание хода. Но Женя тут же выключил часы.
— Так что будем делать? — спросил он Котлярова.
— Бить их будем! — ударил кулаком левой здоровой руки Котляров. — Я вот написал заявление в военкомат. Добровольно! Командовать я смогу. Сейчас командиры будут нужны. Култышка мне не помешает, — показал он на протез. — А стрелять даже лучше — прищуриваться не надо. — Жесткие усики шевельнулись в смущенной улыбке.
— А по мобилизационному плану нас не возьмут? — сказал Женя.
— Мы авангард! — сказал Котляров. — Мы обязаны подать пример. А по мобилизационному плану, — опять посмотрел на Женю живым смущенным глазом, — нас пока не возьмут. Я инвалид. Освобожден по чистой. А у тебя будет бронь. Я-то знаю. Незаменимый специалист.
Внизу хлопнула дверь, кто-то топал по лестнице. Женя прислушался.
— Еще идут люди, — сказал он.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Антонина Николаевна была второй по старшинству дочерью в большой семье отца. Отец был из воронежских крестьян, из бедной семьи, из бедного села Пичаево. Он перебрался сюда, на юг, еще в прошлом веке и обосновался в этом городе потому, что здесь жили дядья. Дядьев было четверо, фамилия их была Слатины, держались они дружно, были «политиками», работали на железной дороге, у одного был даже собственный выезд — две лошади и дрожки. Лошадей мобилизовали в 1914 году. О том, как лошадей отводили на рыночную площадь к пункту сбора, как чужие люди хватали их за морды, задирали им губы, как долго удавалось спасать молодого коника, самого любимого, заражая его какой-то неопасной лошадиной болезнью, Антонина Николаевна помнила, как об одном из главных событий того времени. У отца Антонины Николаевны не было лошадей, и вообще он был далековат от дядьев. Они помогали ему, но не очень приближали, однако это были родственники, семья — люди, обязанные помнить друг о друге и помогать друг другу. Правда, отцу Антонины Николаевны и ей самой ни разу не пришлось помогать дядьям, но сочувствовать им Антонина Николаевна могла, и она сочувствовала. Она умела сочувствовать не только членам своей семьи, не только родственникам, но семья ее была такой большой, столько у нее было братьев, сестер, теток и дядьев, так много у них было детей, что Антонины Николаевны едва хватало на всех. Они занимали ее память и сердце почти целиком. Девушкой Антонина Николаевна немного работала в конторе машинисткой-делопроизводителем — была такая должность, — но потом вышла замуж и вернулась в семью. И только пока она работала в конторе, ее называли Антониной Николаевной. В семье она была просто Тоней. Тоней звал ее не только Ефим, но даже малолетние племянники. И только те племянники, которые бывали у нее не очень часто, звали ее тетей Тоней.
Оттого что Ефим был намного старше ее, сестры и братья, которые ссорились и мирились со своими мужьями и женами, переживали всяческие семейные потрясения, считали, что Тоня по характеру своему ни к чему такому не способна. Тридцать из своих сорока семи лет она прожила в одной и той же квартире в Братском переулке. Это был старинный городской район со старыми домами и дворами. Он казался вечным оттого, что ни тротуары, ни мостовая, ни дома ни разу на памяти Антонины Николаевны не ремонтировались. Даже ступеньки железных наружных лестниц ни разу не менялись. Это полуистлевшее лестничное железо внушало опасение всем, кто на него ступал. Лестницы эти назывались черными, выходили они во дворы, но жильцы обычно пользовались только этими лестницами, потому что парадные давным-давно, еще во времена революции, гражданской войны, голода и беспризорщины, были забиты, захламлены, превращены в кладовки. А некоторые вестибюли превращались — временно, разумеется, — в квартиры, в которых люди, поселившись, жили до сих пор.
Дом, в котором жила семья Антонины Николаевны, помещался в глубине мощенного мелким, стертым белым камнем двора. В дом вела деревянная лестница. Без поворотов одним маршем она приводила на второй этаж к двери в квартиру. Наверху было темно, и входившие ориентировались по шуму примуса. Днем дверь не запиралась никогда, а летом и не закрывалась. Входивший отодвигал рукой надутую сквозняком занавеску, оттянутую книзу специальным грузом, и попадал в освещенный гудящим примусным огнем тамбур.
Сквозняк тянул от балконной, тоже занавешенной марлей двери через комнату с обеденным столом, диваном, трюмо, этажеркой и кроватью. Это была самая большая комната в квартире, но вся перечисленная мебель едва помещалась в ней. Тщательно выбеленные стены пачкались мелом, поэтому над кроватью, над диваном и во всех других местах, где можно было прислониться или опереться, висели предохранительные коврики или холсты, вышитые разноцветными шелковыми нитками. Вышивки иногда менялись, но три были постоянными: головы кошки и собаки и длинный аист с алым клювом и алыми ногами. Над диваном в старом черном футляре отсчитывали медленное время старые часы с бронзовым маятником, а над кроватью висел настенный календарь, отрывные листы которого скапливались на этажерке. Много раз крашенные, каждый день мывшиеся полы были стерты, вокруг сучков в досках образовались бугорки, которые Антонина Николаевна знала наперечет. Это была старая, но, в общем, прекрасная южная квартира с окнами на восток и на север, со сквозняком, который тянул из тени. Этот сквозняк приятно было ощутить обожженным солнцем лицом, приятно было после уличной, магазинной или рыночной толчеи услышать медленный, успокаивающий маятник. Приятно было посидеть на обширном, наклонившемся в сторону двора, но безопасном балконе — он опирался на два металлических столба. После двенадцати на балконе была тень.