автоматом и унтер-офицер. Мужчина шел спокойно, и немцы шли вольно. Унтер-офицер показал ему, куда надо стать, повернул лицом к баррикаде, взял у солдата автомат и выстрелил в затылок под черную кепку. Офицер не оглянулся на выстрел, очередь вздрогнула, заколебалась, солдаты подняли оружие, и Анатолий понял, почувствовал, что это не жестокость, не безжалостность, не злобность — все эти слова сейчас не годились, — а нечто гораздо более страшное. Он это чувствовал, когда на его глазах обрабатывали дорогу с беженцами, когда убили женщину с узлом, бросали гранаты в дома. И то чувство, которое сейчас рождалось в нем, тоже уже нельзя было назвать ненавистью. Ненавидел он, когда уходил из города, сидел под бомбежкой в щели, видел раненых бойцов, видел, как возбуждены и обеспокоены взрослые здоровые мужчины. То чувство, которое рождалось в нем сейчас, было сильнее этой первой ненависти. Оно становилось всеобъемлющим, распространялось на серо-зеленый цвет шинелей, на звуки речи, на форму касок, на цвет и форму автоматов, на все, что принесли с собой эти люди. И еще он думал о том, какую непоправимую ошибку они с приятелем совершили, когда решили вернуться домой, в город.
…Немцы действительно обрабатывали улицу. Они собирались пустить по ней через город свою технику.
В вагоне кисло пахнет спертым человеческим дыханием, на скамейках по пять и по шесть человек. На верхних полках тоже не лежат, а сидят, свесив ноги на плечи и головы нижних. И только третья, багажная, полка — лежачее место. Уже установлена очередь: кто когда лезет на третью полку отдыхать. Антонина Николаевна, Ефим, Валентина и Вовка сидят в крайнем купе, рядом с туалетом. Здесь резкий запах дезинфекции и нечистот. У Вовки отдельного места нет — его поочередно берут на колени Антонина Николаевна, Ефим и Валентина. В купе пробились не сразу. Валентину с Вовкой в вагон протолкнули, а Ефим с Антониной Николаевной остались на подножке. Ефим сзади, схватившись за поручни, поддерживал Антонину Николаевну. Антонина Николаевна наваливалась на него все тяжелей и тяжелей, руки ее не держали, и тут Валентина сумела втянуть ее в вагон. Часа два ехали стоя. Потом как-то распределились. Ефим даже выходил за горячей водой и сумел вернуться. В проходах мешки, чемоданы. На них тоже сидят. Все окна закрыты, так что вагон наглухо закупорен. Пока поезд движется, есть иллюзия вентиляции, а когда останавливается, сразу чувствуется, что в вагоне в десять раз больше народу, чем это было бы нормально. Из города выехали на грузовой машине. Дважды, пока добрались до станции, машину собирались реквизировать, но шофер как-то выкручивался, говорил, что грузовик неисправен. Один раз их даже выгнали из кузова, и Ефим выгружал документы своей конторы прямо на асфальт. Однако у нового шофера мотор не завелся. Документы все равно пропали — погрузить их в поезд не удалось. Поезд тоже скоро придется покинуть — эваколист действителен только до ближайшей крупной станции. В купе едет женщина, уже побывавшая «под немцем». Она рассказывает своей соседке:
— «Не бейте, дяденька, мне больно, — каже. — Не бейте, мне больно». Малый же и каже: «Мне больно». А они его бьют… Звери же. Зверье. Я бы их жен каждый день клевала. Хоть бы повисли у тех зверей на руках, когда они свои винтовки брали, чтобы идти на войну.
Женщина говорит вполголоса, в купе тихо, все слушают. Кто-то вступает и рассказывает, что где-то во время бомбежки ограбили банк, много денег увезли. Но женщина перебивает:
— А хай берут. Деньги то деньги. А то живое…
Ефим было собрался поспорить:
— То есть как «деньги то деньги»? — Но сам замолк, не стал продолжать свои мысли.
К дому Антонины Николаевны в Братском подошел немецкий бронетранспортер. Уставшие от железного лязга, от танкеточной раскачки своей машины немцы выпрыгивали на землю, разминали затекшие ноги. Они открыли ворота, ведущие во двор дома Антонины Николаевны, увидели водопроводную колонку, длинный ряд сараев, накрытых одной крышей, балкон на двух металлических опорах, сухие плетни дикого винограда на заборе. Немцев интересовала водопроводная колонка, они принесли канистры, ведро, но воды в колонке не было. Тогда немцы разошлись по соседним дворам. Воды не было нигде. Жители не показывались. Постепенно, однако, к бронетранспортеру стягивались любопытные мальчишки. Их притягивала низколобая бронированная машина, у которой передние колеса были как у грузовика, высокие, с рифлеными шинами, а задние — как у танкетки, перематывавшие гусеницу. Немцы мальчишек не отгоняли и даже как бы оставляли бронетранспортер без присмотра. Через некоторое время однако возле бронетранспортера поднялся крик, мальчишки разбежались, а немцы вошли во двор дома Антонины Николаевны, плеснули из канистры бензин на деревянную лестницу, которая одним маршем приводила к дверям квартиры, на деревянные стены сараев и подожгли. Немцы не ушли тотчас, а дали огню разыграться. Сухое дерево схватилось сразу, огонь над сараями загудел. Крышу в нескольких местах пронзило пламенем, горячим воздухом сорвало толь, загорелись дрова и уголь, и, как в печи, когда туда вместо угля попадает кусок породы, начались маленькие взрывы. Дом разгорался медленнее, но и он скоро запылал.
Бронетранспортер ушел. Это был одиночный, оторвавшийся от главной колонны бронетранспортер — основное движение немецкой техники шло квартала за три от Братского переулка.
К вечеру пожар стал стихать. Сгорел не только дом Антонины Николаевны, но и два соседних дома, уголь, оставшийся в сараях, тлел еще несколько дней. На этом тлеющем угле соседи из уцелевших домов кипятили воду.
Точно никто не мог сказать, почему немцы подожгли дом. Говорили, что кто-то из мальчишек утащил кожаные перчатки из бронетранспортера.
Толпа, пытавшаяся прорваться на склад механического цеха, сильно задержала Женю. Это была, пожалуй, первая толпа, которую ему пришлось увидеть. Глухие, возбужденные какой-то одной целью лица. Лишь несколько лихих, сообразительных, ориентирующихся лиц. Какие-то живчики, питающиеся возбуждением толпы, живущие этим возбуждением. Никто не слушает и не слышит.
Женя сказал Котлярову:
— Открой дверь, пусть войдут — скорее разойдутся.
Котляров уставился на него стеклянным глазом:
— К чертовой матери! Всех взорву! В клочки!
Он выскочил к толпе, в поднятой руке — наган. Выстрел щелкнул сухо, неубедительно.
— Раз-зойдись!
Он вернулся, и Женя ему сказал:
— Не пори истерику!
А Сурен, который пришел сюда, привлеченный шумом, вдруг закричал на Котлярова со страшным армянским агентом:
— Уходи! Застрелю! Своих людей не понимаешь! Люди тебя не понимают!
Котляров посмотрел на Сурена стеклянным глазом, жесткие усики стали торчком:
— Своей рукой! Приказ обсуждать!
Женя успел перехватить и сжать руку. Котляров бился слабо, грозил:
— Под трибунал!
Его отправили с последними тремя платформами, которые повел старый маневровый паровозик «кукушка».
Женя открыл ворота склада. Толпа хлынула, растеклась по углам, и через пятнадцать минут ни на складе, ни во дворе никого не было.
Сурен никак не мог успокоиться:
— Для дурака приказ — дурацкое дело.
Женя все делал неторопливо. Он не боялся. Сурен ему говорил:
— Ты чего не боишься? Это плохо. Убьют. Надо бояться.
Но страх к Жене не приходил. Склад взорвали. Рухнула кирпичная масса. Это был последний взрыв. Надо было уходить. На заводе их осталось четверо. Женя, Сурен и два бойца-сапера. Женя договорился встретиться с Суреном на ближайшей железнодорожной станции, а сам решил забежать домой. Он хотел убедиться, что Валентина, Вовка, Антонина Николаевна и Ефим уехали.
— Будь внимательным, — сказал Сурен. — Немцы уже в городе. Слышишь, где стреляют?