крошечную кляксу от погибшей от моей руки моли. В этом теле тяжело смотреть, соображать, двигаться, и я на мгновение позволяю краскам немного оплыть, растечься, призрачный контур биндюжника растворяется, словно туман под жарким солнышком, я с облегчением приваливаюсь к стене и шевелю челюстью, совсем занемевшей от необходимости изъясняться подобным арго.
Отдыхать мне позволено немного, как только я окончательно расслабляюсь, выйдя из картины и оставив на холсте большую, оранжево-бурую кляксу, когда-то бывшей моим нарисованным телом, он отрывается от созерцания праха моли и смотрит на меня, помаргивая слезящимися глазками, и я с какой-то удивительной жалостью признаю в нем своего однокашника.
Нет, конечно, я знаю, что это он, но только теперь это знание затрагивает давно расстроенные струны, они начинают фальшиво звенеть, вызывая поначалу такие же расстроенные чувства былой дружбы, знакомства, общности, которые так легко подделывает каждый, не к месту встретив занудливого соседа по парте или бывшую любовницу, но потом колки со скрипом поворачиваются, откликаясь на требования того моего «Я», для которого мир еще имеет ценность, пружинистые линии натягиваются, порождая пронизывающую тоску от потери и любви.
Нужно тысячу раз избить в кровь подонка, вырвать сердце у убийцы, дать пощечину подлецу, чтобы чувствовать это, такое простое, естественное, присущее нам, но упрятанное под тысячекратной броней долга и заученной морали. Я говорю себе, что это мы уже проходили, что абсолютная доброта лишь озлобляет людей, и они стараются пришпилить ее куда-нибудь повыше и плевать ей в лицо, что любовь не сделает из шлюхи верной жены и матери, ибо она найдет тысячу причин, толкающих ее на панель, что убийцы могут до потери сознания унюхаться запахами роз, но в последний момент все-таки сделают роковой выстрел, что можно смести с неба снаряды и пули, но сколько еще их лежит на складах, и сколько пушек уже задрали вверх свои рыла!
Я встаю, стряхиваю с себя остатки краски, беру его за руку и говорю: «Иди!», но он по привычке хватается за костыли, и мне приходится отобрать их у него и мягко подтолкнуть, и вот мы оказываемся в галерее, где существует только первозданный свет, только что отделенный от тьмы, и аккуратные прямоугольники картин в скромных рамах.
Мы здесь единственные посетители, и я веду его к ближайшему творению. Моя Лиза времен торгашества, войны и подлости усмехается сквозь растрескавшуюся штукатурку, просвечивая красным, играющим на крохотных капельках выступившей лимфы, пытается нам что-то сказать (может, что-то о своей улыбке или о Создателе), но краски крепко прихватили разваливающееся лицо, и гость мой закрывает глаза руками и перебегает к другой картине, откуда на него смотрит печальным взором облезлая, старая собака, потерявшая обычную звериную форму, так как в ней сидит кто-то или что-то, готовое вырваться из-за решетки ребер, и ярость, злость, ненависть, не звериная и тем более не человеческая пытается проклюнуться сквозь зрачки пса.
Вот прекрасная обнаженная девушка, переодевающаяся после купания на реке и целомудренно прикрывшая рукой грудь, невинная и спокойная настолько, что мне не удается в ней разглядеть то, что до крика испугало гостя, и приходится оттащить его от холста, перейти к другой композиции, которая мне очень нравится, так как очень точно изображает нашу жизни ровным лазоревым фоном, пересеченным четырьмя вертикальными разрезами и из кромешной темноты по ту сторону картины на нас взирает бездна, затягивает, гипнотизирует, так что я почти пропускаю тот момент, когда мой спутник подносит пальцы к щелям, словно пытаясь убедиться в чем-то, что недоступно глазам, и я в последний момент спасаю его руку, сильно ударив по запястью.
Что еще? Конечно, Распятие, в котором нет ничего величественного, где нет ни одного одухотворенного лица, даже среди тех, кто висит на крестах, где нет и намека на Бога, а есть только пустыня и реальные люди, вонючие, грязные, вшивые, блаженные и сумасшедшие, где каждый просто делает свое дело — одни с любопытством глядят, другие корчатся, третьи, опершись о копья, тихо судачат о погоде.
Дальше идут детские рисунки, неумелые, наивные, страшные своей непосредственностью и обнаженностью зла мира, где рисуется только то, что видится собственными глазами, не приукрашиваясь и сопровождаясь такими же корявыми детскими подписями, сообщавшими, что тут папа убивает маму, а это маленький братик перед тем как его съели, а это…
Галерея, к сожалению, бесконечна, зло оказывается изобретательнее добра и любовно пополняет свою коллекцию скульптурами, фотографиями, книгами, археологическими находками и предметами быта, если это можно назвать бытием, и тут ничто не повторяется, не приедается, а все так же и через час, и через год, и через десяток километров горящего коридора все так же сильно и больно бьет по заскорузлой душе. Здесь не выдерживают и самые закаленные убийцы и нелюди, так как они все равно люди, но здесь бесполезно учить их добру, любви и милосердию, это — не терапия, это — полная и необоримая смерть души, здесь окончательно рвется в клочья совесть и нежность, надежда и сострадание, лишая даже самую никчемную душонку жизненно необходимого каркаса, на котором держится зло.
Гость протянул мне мокрую, мыльную тряпку и приказал мыть, я немедленно ему починяюсь и принимаюсь оттирать бугристую, грубую краску, которая тут же стекает к моим ногам красным ручейком, словно обнажая что-то прекрасное, но, оказывается, ее не зря наносили столь крупными мазками, они образовывали тонкую перепонку, за которой скрывается целое море гнили и крови, сгнивших водорослей и моллюсков, утопленников и русалок, и все оно плещется в лицо, но гость поддержал меня, и мы стоим непоколебимо в разбушевавшемся шторме, оглушенные ревом ветра и криками чаек, мокрые и грязные, а по полу бегут бурные потоки нечистот, приятно разнообразя операционную чистоту и стерильность. Он отпустил мои плечи, и счистил грязь с прекрасного, загадочного, зеркального лица великого гения, и мне остается лишь увести его отсюда, что я делаю с некоторым сожалением.
Гость уселся в кресло, а я сажусь на диван, распластав руки по его толстой спинке, закинув ногу на ногу, готовый слушать продолжение истории. Впрочем, он не спешил ее начинать, то ли привыкая к моему новому и, в общем-то, привычному облику, то ли выстраивая в голове более менее подходящие гипотезы моего же преображения, из-за чего я откровенно скучаю, вылавливаю за пазухой маленьких юрких морских рачков, отправляемых сразу же туда, откуда они и явились, — в небытие. Увлекшись ловлей, я не сразу понимаю, что рассказ начат, что губы зашевелились все с той же подмеченной мной при встрече неохотой, усилием, словно кто-то в нем сидел и заставлял их двигаться двумя палочками, как в кукольном театре создавая иллюзию живого говорящего фантоша.
Он завел речь о расе Живущих Хорошо — именно так — с больших и очень заглавных букв. Открыл он их случайно, можно даже сказать — внеопытным, сверхчувственным путем, хотя следы их деятельности заметны на каждом шагу, но человечество настолько обленилось, или, точнее, настолько поглощено борьбой с ними, что, как не парадоксально, их же и не замечает.
Идея эта пришла ему в голову при моделировании эволюции шаровых скоплений, которое он проводил в нерабочее время на стареньком компьютере, запершись на кухне от назойливых детей, требующих законного права на доступ к электронным игрушкам. Он получил динамику распределения плотности в таких объектах, причем кривая выписывалась настолько замечательная, что он сразу же подумал, что где-то раньше ее видел, причем в книге, никак не относящейся к звездной астрономии.
Но мысль ушла с тем, что бы ночью поднять его с кровати и заставить, пренебрегая покоем жены, перерыть все книжные полки. Книга оказалась обычным статистическим справочником, наполненным графиками и диаграммами, наглядно повествующими о неуклонном росте благосостояния населения и о распределении богатства. Ему пришлось включить весь свет, найти карандаш, чистый клочок бумаги и сделать простенькую оценку. Он прошелся по критериям возраста, пола, образования, социального происхождения и национальности, но не обнаружил никаких корреляций.
Гипотеза намечалась страшненькая и забавная. Потом, много позже, он достал диск с более полной базой данных, прогнал их через доморощенную программку, продемонстрировав самому себе превращение самой обычной, плавной кривой распределения в какой-то совершенно несуразный пик со сходящими на нет крыльями.
На неискушенный взгляд получалась вполне тривиальная картинка — материальные блага концентрировались в руках все более ограниченного круга людей, причем не наблюдалось никаких диффузий, отклонений от графика. Получалось, что «кристаллизация», как он это обозвал, имеет место не около определенных и вполне известных семей магнатов и банкиров, а стохастически переходит на