замечательно воспроизведены деревья, так и чудится, что оказался в сумрачном лесу.
Мы медленно двигались по анфиладе комнат, любовались интерьерам, присоединялись и отходили от небольших группок людей со стаканами и тарелками на весу, горячо обсуждающих что-то совершенно неразличимое на том отрезке времени и дискуссии, когда мы могли слушать, но настолько животрепещущее, что руки вместе с едой и питьем ходили ходуном, как у марионеток, управляемых пьяным кукольником, во все стороны летели брызги вина и соусов, удивительным образом минуя людей и обезображивая стены и шторы.
Наверное, не стоило затягивать этот брожение по кругу, но воспитание требовало как можно бездумнее проводить время, поговорив со всеми гостями о том, что им совершенно безразлично, с умным видом кивая в ответ на наиболее глупые пассажи и приводя свои не менее веские аргументы, цитируя по памяти инструкцию по заточке иголок от примусов, тем более что ecce homo благосклонно воспринимал обращаемые к нему вопросы, одобрительно хлопал меня по спине и уже более спокойно смотрел на нашего спутника, который к тому моменту окончательно успокоился, подобрал и облачился в ватную телогрейку, что забавно выглядело на мифическом герое эпоса, держал в руке с каждой компанией увеличивающийся в размерах стакан с чем-то прозрачным, как слеза.
Он взял меня под руку с другой стороны и, выдыхая из гнилого рта аромат чистого ладана, вопрошающе смотрел на меня голодными глазами бездомной собаки, но я делал вид, что ничего не замечаю, так как любил вот так совершенно безобидно помучить людей.
Анфилады сменялись широкими мраморными лестницами с красными коврами и вереницей портретов по стенам, ладони рук ощущали приятную гладкость теплых дубовых перил, как будто подогреваемых изнутри, ноги порой оскальзывались на глади камня, так как мы так и продолжали двигаться плечом к плечу, как закадычные кореша по родной деревне, и кому-то не хватало спасительной шероховатости дорожки, синхронно брали с хаотично разбросанных по всем залам подносов высокие стаканы, поначалу запотевшие, потом просто теплые, затем горячие, а под конец — настолько обжигающие, что не было никакого терпения держать их голыми руками и, тем более, продолжать с ними шествовать, так что приходилось останавливаться около столиков, прихлебывать это нечто, напоминающее глинтвейн с индийским чаем, с наслаждением чувствовать как сгустившийся холод постепенно выходит из организма через все поры, горячим потом, лицо краснеет, а подмышки и затылок намокают.
С каждым этажом становилось все холоднее, и мы помимо питья стали прихватывать с разлапистых вешалок жилеты, кофты, меняли их на толстой вязки свитера, надевали ватники и шубы, напяливали шапки и малахаи, натягивали перчатки и варежки, пытались подобрать валенки, но они все оказывались мелкого размера и не налезали на лакированные ботинки.
Казалось, что поднимающийся снизу холод действовал исключительно на нас, так как фланирующий народ не делал никаких попыток прикрыть наготу, что особенно касалось дам, чьи голые спины приводили в изумление моих спутников, точно так же, как приводили в изумление и мы сами со своим зимним облачением, но, к счастью, никто не высказывал свои мысли вслух ни с ихней, ни с нашей сторон. Теперь мы смахивали на упряжку из трех паровозов, настолько густым был пар, вырывающийся из наших ртов и осаживающийся на зеркалах и стеклах великолепными зимними узорами, напоминающими давешний пол, словно мороз решил отойти на этот раз от традиционной живописи по стеклам в виде листьев и елок, и воплотить в чешуйках льда некоторые шедевры кубизма, супрематизма, импрессионизма и соцреализма, так что мы любовались инистыми танцовщицами из кабаре и мускулистыми ткачихами, больше похожими на борцов сумо.
Постепенно однообразные и опостылевшие комнаты пустели, концентрация народа спадала по экспоненте, стали появляться на потолке сосульки, поначалу принятые ecce homo за оригинальные люстры, так как казались подсвеченными изнутри разноцветными огоньками, но когда они доросли до пола, а потом расплылись по коврам красивыми натеками замерзших волн, то стало ясно, что мы окончательно покинули мир лета, и больше нас не встретит ни один человек, как бы далеко мы не забрались, но несмотря на эту мысль, которая, как я догадался, одновременно посетила и моих спутников, они не отставали от меня, наш строй теперь лишь разбился, ибо мы вынуждены были обходить ледяные колонны, выбирать более менее шероховатый лед, дабы не оскользнуться и не сломать шеи, хотя данное соображение здесь, в этом месте, следовало воспринимать исключительно с юмором.
Наконец, мы оказались перед очередной лестницей, настолько замерзшей, заледеневший, что ступеньки еле-еле различались в глыбе льда, а перила лишь на несколько сантиметров выступали над ним, что никак не могло нам помочь спуститься глубже привычным нам способом, то есть ногами.
Я, по долгу службы, первым ступил на поверхность ледяной реки, уходящий в глубь, где невозможно разглядеть каких-то особенных деталей, так как было очень далеко и слишком светло — лед играл здесь роль колоссального световода, в толще которого продолжали гореть электрические канделябры и наполовину утонувшие громадные хрустальные люстры, похожие на стайки сверкающих рыбок, собравшихся вокруг приманки, а их бронзовые крепления делали из коридоров и залов знаменитую инсталляцию «Кладбище кораблей».
Взгляд мой был заворожен, прикован к бесподобной картине, где не имелось места зелени, цветению и, даже, увяданию — здесь властвовали исключительно зима и смерть, а точнее — и смерти здесь не нашлось места, это была какая-то совершенно иная сторона вселенной, мира, отрицательная ось жизни, где смерть — лишь нулевая точка отсчета, и поэтому открывшееся зрелище засасывало, не позволяло остановиться глазам на чем-то заметном или выдающемся, так как здесь все было заметным и выдающимся, я словно поскользнулся не только ногой, но и мыслями, впечатлениями, и не нашлось в мире силы, могущей удержать на краю бездны, ибо я ступил на нее, и теперь ход вел только вперед, без всякой надежды на возвращение.
Меня выдернули из падения мои спутники, но вовсе не потому, что угадали мое внутреннее состояние, а потому, что я действительно поскользнулся, чувствительно ушиб копчик и затылок о твердый, точно чугун, лед, и пришел в себя, сидя на непереносимо стылой поверхности, обнимая руками и ногами невысокие, но такие же ледяные перила.
Нам помогли дети — где-то позади, поначалу очень далеко, на грани восприятия, возник шорох, как от крыльев летучей мыши в ночном небе, шорох разбавился более громким шумом, в шум вплелся удивительный звук, в котором не сразу узнавался детский смех — самая невероятная вещь в этом месте. Веселье и шум нарастали, расслаивались, разбивались, словно свет далекой звезды в дифракционной решетки на четкие, линии поглощения и эмиссии, только здесь это были гвалт и ор, звон и скрип, свисты и крики, и перед моими глазами ясно встала картинка скатывающихся по крутой горке разрумянившихся, разгоряченных, смеющихся детей в красных вязаных шапочках, длинных свитерах, теплых штанах, детей, которые оседлали деревянные санки, уперлись ногами в полозья и держали варежками привязанные к саням бельевые веревки, словно уздцы норовистых коней, что сталкивались, крутились на месте, брыкались и пытались стряхнуть со своих спин юных наездников.
«Берегись!» — только и смог крикнуть я, не отрываясь от спасительных перил, но мои спутники и сами сообразили, что произойдет, но замешкались, ибо беречься и бежать особо было некуда, разве что последовать моему примеру и повиснуть рядом в замысловатых позах ледяных. Свет там, откуда мы пришли, померк, помрачнел и ледяной световод, стало мрачно и неуютно, в одно мгновение сверкающие рыбешки превратились в жуткие подобия неприкаянных душ, еще больше похолодало, в нас вцепился столь сильный и острый ветер, что сразу же прокусил шубы, ватники, малахаи и теплое белье, выстудил тела, превратив мышцы в стекло, которое, при малейшем шевелении, обязательно должно разбиться на мелкие кусочки, он проник в души моих спутников, и я узрел как он там закрутил, завьюжил, изорвал и уничтожил все те воспоминания, желания, стремления, еще удерживавшие их на земле, привязывая к миру лета, выдул всю эту муть оттуда сквозь глаза, и она застыла кровавыми слезами на покрытых изморозью щеках.
Тьма и холод неотвратимо наступали, ветер усиливался, и вот из-за поворота появилась долгожданная тьма, измазанная снегом и пронизанная сверканием детских равнодушных глаз, пол затрясся, по льду пошли трещины, вой и смех раздирал уши, а я думал о высшей справедливости, в которой таится нечто настолько непознаваемое, холодное, абстрактное и безысходное, которое есть, наверное, лишь в абсолютной несправедливости, так что, скорее всего, это сродни корпускулярно-волновому дуализму, где единая сущность на предубежденный, наивный и детский взгляд поворачивается к нам то одной, то другой стороной, вот как эти дети, душа которых уже не здесь, глаза пусты, тела не нуждаются ни в одежде, ни в