лугов, где-то в районе Вильжюиф, если я не ошибаюсь. Это старый помещичий дом XVIII, а может быть, даже XVII века, в два этажа с мансардой, длинный, потемневший от времени, выстроенный в стиле французского неоклассицизма, одно из многочисленных подражаний Версальскому дворцу, так называемый 'шато', то есть замок французского дворянина.
Мы еще издали увидели над купой желтеющих деревьев его высокую чешуйчато-графитную крышу. Перед фасадом замка лежал запущенный газон некогда великолепного партера, и по свежей еще траве, среди отцветающих клумб гераней ходил большой, очень красивый, породистый французский баран с антично закрученными рогами, скульптурной головой и прелестными прозрачными глазами, полными пугающей глупости. Посередине партера стояла в виде большой мраморной скрижали с цветным мозаичным, несколько декадентским изображением печального Пьеро мемориальная доска с именами французских эстрадных артистов, погибших на поле брани за родину. Французы свято чтят имена своих героев. На пятом этаже громадного универсального магазина 'Лувр', на служебной лестнице, я видел мраморную доску с многочисленными именами приказчиков магазина, погибших смертью храбрых на первой мировой войне.
Машина остановилась перед стеклянной галереей, которая занимала первый этаж во всю его длину, и мы вошли в нее через очень высокую дверь-окно со старинной ручкой давно уже не чищенного медного замка. О нашем приходе были извещены. Нас встретил любезный администратор, терявшийся в догадках, за каким чертом явились мы на своей машине с дипломатическим номером в это заведение, куда в течение многих лет не заглядывал ни один почетный посетитель, а тем более иностранец. Я объяснил цель своего посещения и был приглашен в небольшой салон, обставленный дряхлой мебелью разных стилей креслами Людовиков, секретерами Жакоб, мозаичными столиками с медными перильцами и, конечно, бронзовыми каминными часами под стеклянным колпаком, которые отражались в высоком зеркале, потерявшем от времени свой ртутный блеск. По стенам висели ветхие зелено-коричневые гобелены, где ветвистые деревья были перепутаны с ветвистыми рогами оленей, а также портрет Чайковского, который при ближайшем рассмотрении оказался Виктором Гюго.
Два старичка и бойкая старушка вошли в салон и были представлены мне как товарищи Монтегюса по эстраде. Старички были куплетистами, а старушка пианисткой, аккомпаниаторшей Монтегюса. Все трое казались чрезвычайно обрадованными и даже несколько возбужденными оттого, что после долгих лет полного забвения они вдруг вызвали в ком-то интерес. Они сразу как бы расцвели и на моих глазах из типичных обитателей богадельни со всеми своими маленькими интересами и еженедельными склоками превратились в обаятельных представителей великого эстрадного искусства, остроумных собеседников, любимцев парижской публики. В особенности суетилась старушка-аккомпаниаторша, показывая в лицах, как выходил на эстраду незабвенный Гастон, как он маршировал, исполняя свой знаменитый 'Привет Семнадцатому полку', и как появлялась на сцене она в шикарном туалете от знаменитой Кутюр с улицы Шоссэ-д'Антенн, в прическе Клео-де-Меро и настоящими жемчужинами в ушах, а не в каких-нибудь клипсах. На вопрос, каков был собой Монтегюс, она сказала, что он был всегда бравый мужчина. Она вся преобразилась и даже стала стрелять глазками, как настоящая шантанная дева, но тут вмешался один из старичков - добродушный, кругленький, в полосатых, так называемых 'штучных' брюках, которые обыкновенно надевали под визитку, в бархатном артистическом пиджачке, заметно побелевшем на локтях, плешивый, с красным носиком и танцующими движениями всего его толстенького тельца. Он сказал, что был большим другом Монтегюса, 'моего дорогого Гастона', и они оба имели на эстраде громадный успех, хотя и выступали в разных жанрах.
- Мой дорогой друг Гастон - в жанре несколько романтическом и сентиментальном, с примесью политического перца, а я в более земном, хе-хе-хе! - не без клубнички и без всякой политики, но это не мешало нам мне и дорогому Гастону - быть большими друзьями.
- Вы знаете, - спросил я, - что Ленин слушал Монтегюса и что ему нравились его песенки?
- О, конечно! Это известно всему Парижу. Великий Ленин - я знаю его основатель Советской республики. Он очень ценил талант бедного Гастона. И это не удивительно. Ведь Гастон тоже был очень левый. Настоящий красный. У него была одна революционная песенка - 'Труба беды'. Я вам сейчас ее спою, чтобы вы имели представление. Это против войны. Марш. Вот так.
Старичок в бархатном пиджачке сделал выход, подражая своему другу Монтегюсу, отбил ногой такт и запел дрожащим, но уверенным голоском:
Труба беды, труба беды
Трубит печальный марш...
Тру-ру, тру-ру, тру-ру-ру-ру...
Он забыл дальше текст и маршировал взад-вперед по ветхому ковру-обюссон, делая губами 'раз-два, раз-два', и молодцевато, как солдат, поглядывал на портрет Гюго.
- Это был настоящий патриот! - со слезами на глазах воскликнула старушка-аккомпаниаторша, воспользовавшись паузой. - Настоящий революционер!
- Я этого совсем не нахожу, - сердито сказал другой старичок, худой, со впалыми щеками и бровями колючими, как креветки. - Может быть, сначала Гастон действительно был красным... вернее, розовым... Но очень скоро он изменил своим идеалам и сделался ренегатом. Как Клемансо, как Бриан...
- Вы не смеете так говорить о Гастоне Монтегюсе! - напыщенно произнес старичок в бархатном пиджачке, перестав маршировать. - Монтегюс был благороднейший человек, настоящий радикал, революционер!
- Он никогда не был революционером, - сердито и решительно сказал старичок с бровями как креветки. - Я повторяю, что он был ренегат, ваш Монтегюс. Я был его другом, но истина для меня дороже.
- О, не слушайте его, мосье! - закричал первый старичок, протягивая ко мне дрожащие ручки. - Монтегюс был красный.
- А я вам говорю, он был ренегат, реакционер и шовинист.
Услышав это, старушка-аккомпаниаторша всплеснула руками. Она металась между старичками- куплетистами, желая восстановить мир, но ей это не удалось, и тогда она, пожав плечами, сказала, обращаясь ко мне:
- Бог мой! В этом вся трагедия Франции. Сколько людей, столько политических врагов. Французы всегда спорят между собой на политические темы. Увы, такова бедная Франция!
- Вы мне не докажете, что Монтегюс был ренегат! - кричал первый старичок.
- Докажу! - кричал второй.
- Докажите!
- В июле четырнадцатого года социализм моего друга Гастона превратился в самый вульгарный национализм.
- Вы не смеете так говорить!
- Нет, смею, сударь, смею. В то время, когда бедный Жорес пал от руки убийцы-негодяя, Монтегюс прославлял с эстрады рабочего, уходящего на фронт, и его подругу, 'небесно-голубую дочь Франции', которая остается ему верна. Монтегюс толкал народ в пекло всемирной империалистической бойни. Каждый день он печатал воинственные куплеты в газете такого же ренегата, как он сам, бывшего социалиста Гюстава Эрве. Он превратился в немцееда.
- И правильно, бошей надо уничтожать. Но тем не менее вы не докажете, что Гастон был шовинист. Докажите-ка!
- И докажу. Извольте. Вот так... Двадцать пятого августа в газете подонка Эрве с фальшивым названием 'Социальная война' были напечатаны стишки нашего друга Монтегюса, которые являлись блестящей формулой - отдадим ему должное - измены социалистов пролетарскому интернационализму.
И второй старичок, брызгая слюной, запел, подражая Монтегюсу:
Nous chantons la Marseillaise
Car dans ces terribles jours
On laisse L'Internationale
Pour la victoire finale,
Ou la chant'ra au retour.
Что значило по-русски: 'Мы поем 'Марсельезу', так как в эти ужасные дни 'Интернационал' оставлен -