переулков, круто спускавшихся к реке.

В окнах горел слабый свет. Ерохин поднялся по скрипучим, обледенелым ступеням на крыльцо и зажег спичку. При фиалковом ее огне он увидел тусклую медную дощечку и прочитал: 'Отец Григорий Иоаннович Смирнов'. Ерохин дернул за кривую проволоку. Одновременно со звуком дилинькнувшего колокольчика за дверью, обитой войлоком и клеенкой, глухо заворчала и тявкнула собака. Потом громыхнуло ведро и со стуком упал железный крюк. Дверь приоткрылась.

- Кто там? - спросил в щель суровый голос.

Не отвечая, Ерохин открыл дверь и шагнул в темные сени. Фигура открывшего отступила. Ерохин закрыл дверь, нашарил впотьмах крюк и опустил его в петлю.

- Не узнаю, - произнес суровый голос и дрогнул, - не узнаю...

Ерохин тщательно вытер ноги о подвернувшийся половик. Они оба, один наступая, другой отступая, молча двигались через сени, пока не попали в освещенную лампадой комнату. Тут они ясно увидели друг друга. Зажав в кулаке острый наперсный крест, прижимая его к плоской груди, как кинжал, священник смотрел на Ерохина глазами, полными ужаса, судорожно ища позади себя опоры и не находя ее. А Ерохин, косо улыбаясь и осторожно похрустывая косточками пальцев, прошелся по комнате, осмотрительно ступая по узкому половичку, как по мостику. Казалось, он не замечал священника, весь погруженный в какие-то свои, одному ему интересные мысли.

- Я кликну... - проговорил отец Григорий высыхающим голосом и задохся. - Я кликну... людей...

Кулак, сжимавший крест, задрожал у него на груди.

- Не то, - задумчиво и почти мягко сказал Ерохин, махнув рукой, - не то. Не беспокойтесь!

Отец Григорий отступил на шаг, и тут его рука нашла позади опору ребро стола. Он прочно ухватился за него.

- Тогда зачем пришли? - сурово спросил он, и вдруг ему показалось, что он понял. Сила возвращенной власти поднялась в нем, и священник выпрямился во весь свой небольшой, тщедушный рост. - Не ко мне, не ко мне, - сказал он, повышая торжественный, торжествующий голос, треснувший от волнения. - Аз есмь недостойный иерей. Не ко мне... нет... нет...

Отец Григорий поднял руку, словно отгораживаясь и отстраняясь.

- Нет, не ко мне... К нему, к нему!

Широкий, подвернутый рукав рясы обнажил худую, бледную кисть, протянутую в угол. Там, в божнице, перед темным, почти черным золотом икон светилась лампадка.

- К нему, к нему! - продолжал говорить отец Григорий, задыхаясь теперь и понижая голос до шепота. - К нему!

Его тощие, бескровные щеки, точно исхлестанные кнутом и зарубцевавшиеся вокруг рта, мертво белели при нищем свете лампадки. Ерохин вскользь на ходу взглянул на божницу и опять сделал рукой, точно отмахиваясь.

- Не то, Григорий Иванович, не то. Это мы лучше оставим.

Он сел на стул возле голландской печки, жадно положил ладони на ее неровную и горячую, как пирог, поверхность и понурился.

- Тогда зачем же? - сухо спросил священник.

Ерохин молчал. Казалось, что он спит. Из сеней вышла длинная собака и легла у его ног. В комнате было тепло и духовито, но все-таки Ерохин продолжал дрожать мелкой, едва заметной дрожью. Священник заправил и зажег лампу, поставил ее на стол, а сам уселся в кресло и принялся, насупившись, ждать. Наконец Ерохин очнулся. Он поднял голову и красными от утомления глазами осмотрелся.

- Извините, - сказал он в раздумье, - я вас, вероятно, потревожил. Впрочем, я могу и уйти. Я ведь безо всякого повода. Просто так, посидеть. Нужно же мне было куда-нибудь пойти?

- Так, так, - сказал отец Григорий, одобрительно кивая головой и вдруг вскинув короткую подвижную, как пиявка, бровь, - в гости, значит, к врагу. Так, что ли?

Ерохин кивнул головой и улыбнулся.

- К идеологическому противнику. Привычка.

Отец Григорий снова закивал головой.

- Так, так. Понимаю. Для морального удовлетворения? Диспут? Извольте.

Но Ерохин уже не слушал его, погрузившись в раздумье. Его лицо стало печальным.

- Вы меня давеча обидели, - тихо сказал он. - Впрочем, не будем об этом говорить, я не за этим. Я сам иногда... Но как вы могли так оскорбить ее? За что? Почему? Постойте... Не надо ничего говорить... Я все понимаю...

Ерохин снова задумался, потом встал и заходил по комнате своей осмотрительной охотничьей походкой.

- Сегодня утром я ее отвез на кладбище. Она умирала пять суток. Вы знаете, что это такое - умирать пять суток от ожогов? Она заживо гнила. Последние дни ей уже нельзя было делать перевязок, потому что вместе с бинтом отрывались целые полосы гниющего мяса. Представляете себе эту боль? И она терпела. Терпела, чтоб не мучить меня. Она еще думала, что не умрет, а у меня уже в это время кружилась голова и тошнило от ужасного зловония ее гниющего тела, которого ничем нельзя было заглушить. Вся забинтованная, как кукла, она заставляла меня иногда наклоняться к ней и смотреть в глаза. Тогда она говорила: 'Ты знаешь, Митя, мне кажется, что я поправлюсь. Медленно, но все-таки поправлюсь. Скажи мне только честно, ты не разлюбишь меня? Ведь без волос я стала форменным уродом. Впрочем, ты не беспокойся, они скоро отрастут. Через год я уже буду завиваться'. Иногда, не в силах вытерпеть боли, она начинала плакать горячо и обильно, как ребенок. Я не мог выносить этого плача. Я убегал в дежурную комнату, ложился на диван, закрывал глаза, и меня начинал трясти озноб. Тело мое горело, как от ожогов, - грудь, руки, ноги, живот, - те самые места, которые были обожжены у нее. Я расцарапывал их ногтями до крови. Я готов был содрать с себя кожу, лишь бы ей стало легче. Вот посмотрите.

Ерохин быстро расстегнул ворот гимнастерки и открыл грудь, всю обожженную, расцарапанную, покрытую малиновыми ранами.

- Вот. Вы видите пальцы. То же на ногах и на животе...

Отец Григорий в сильнейшем волнении вскочил с кресла.

- Господи, - воскликнул он, обращаясь лицом к божнице, и медленно перекрестился, - господи, в неизреченной своей мудрости ты являешь грешнику второе чудо! Господи! Да ведь это же стигматы!

И, словно бы в этом слове было нечто неотразимо страшное, он повторил в упоении:

- Стигматы! Стигматы!

Ерохин быстро застегнул ворот и заправил в кушак гимнастерку.

- Ерунда. Крапивная лихорадка. Уртикария - по-латыни, - сказал он через плечо, и глаза его стали остры и упрямы, как у козла. - Обычное явление. На нервной почве. Мне объяснил доктор. Оставим это.

- Стигматы, стигматы, - продолжал, как в бреду, шептать священник, крестясь, - господи, стигматы... Смири душу его!

Но Ерохин уже опять не слушал его. Криво и вместе с тем нежно улыбаясь своим мыслям, он достал пз кармана небольшой сверток и бережно положил на стол возле лампы.

- Вот, - сказал он, - вот все, что от нее осталось. Посмотрите.

Он развернул бумагу. Там лежало несколько шпилек, коричневая ленточка, сафьяновая записная книжечка с золотым обрезом и маленькая глянцевая фотографическая карточка из числа тех, какие были в моде перед революцией. На этой карточке Катя была снята гимназисткой: в белой пелерине, обшитой кружевами, в форменной шляпе с гербом и бантом, по-детски курносая и веселая.

- Это когда ей было пятнадцать лет, - сказал Ерохин, - теперь ей девятнадцать.

Он осторожно перебрал вещи и, улыбаясь, взял записную книжечку.

- Это я подарил ей за две недели до несчастья. Она хотела вести дневник, но успела, конечно, сделать только одну запись. Посмотрите, какой смешной почерк: '12-го февраля. День моего рождения. Начинаю дневник в зап. кн., которую мне подарил Дмитрий. Не забыть, когда будут деньги: 1) купить Дмитрию новые черные брюки-галифе: он все время мечтает; 2) купить для меня лично 1/2 фунта шоколадн. халвы; 3) не знаю еще что'. Больше ничего не написано. Теперь ее нет. Она умерла. И вот все, что от нее осталось. Вы понимаете это?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату