казарменном дворе росли калачики и крученые панычи. С моря задувал летний ветер, крепкий и соленый, как огуречный рассол. В нем полоскались матросские воротники и ленты. У конюшни по брюхо в бурьяне стоял грязный надменный козел. Натянув мохнатую веревку и раздув верблюжьи свои ноздри, он неподвижно смотрел на толпу снимающихся людей и на фотографа. И пока фотограф щелкал деревянной рамой кассеты и наводил объектив, через двор вперевалку прошла молодая старообразная румынка в подоткнутой юбке и выплеснула из корыта помои. Козел злобно шарахнулся в сторону, тряхнул бородой и снова изумленно окаменел. Мыльная вода вздулась среди прибитых землей стеблей, зашипела радужными пузырями и тотчас стала с шорохом сохнуть. Фотограф присел и, подняв левую руку, правой быстро снял с объектива крышечку. Из порта вытек густой пароходный гудок. Матросы неестественно замерли.
А Родион Жуков в это время находился за конюшней и, упершись в дикий камень стены, смотрел в море. 'Потемкин' стоял совсем близко от пристани. Среди фелюг и грузовых пароходов, окруженный яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером 'Елизаветой' он был бесполезно велик, трехтрубен и сер. Белый андреевский флаг, косо перекрещенный голубым крестом, все еще висел, как конверт, высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями. Пусто было на палубах и мостиках броненосца, лишь кое-где торчала прикладом вверх винтовка румынского часового. Но вот флаг дрогнул, опал и коротенькими скачками стал опускаться. Обеими руками снял тогда Родион фуражку и так низко поклонился, что кончики новых георгиевских лент мягко упали в пыль, как оранжево-черные деревенские цветы чернобривцы.
- Что, моряк, каешься? - раздался вдруг у самого Родионова плеча веселый голос.
Родион поднял голову и увидел знакомого минного машиниста. Он стоял, широко расставив короткие ноги, ухватившись горячими руками за тесемку ворота. Его рябое некрасивое лицо с медвежьими глазами было сведено курносой судорогой. Кадык двигался по горлу так трудно и туго, словно он подавился железным яблоком и задыхается от того железного яблока - не может проглотить.
- Что, землячок дорогой, с тюрьмой своей прощаешься? Слезы горькие проливаешь? Драгоценному царскому флагу кланяешься?
- Жалко все-таки, Степан Андреич, линейного корабля, - тихо ответил Родион Жуков.
Тут минный машинист ударил изо всей мочи фуражкой о землю и закричал:
- Зря, товарищи, на берег высаживались, зря сдавались!
А уж вокруг него собралось несколько матросов.
- Просто срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых патронов - как тех дынь несчетных в погребе, наводчики один в одного. Зря Кошубу не послушались! Кошуба правильно говорил: кондукторов - паршивых шкур - за борт, потопить 'Георгия Победоносца', идти в Одессу высаживать десант! Весь бы гарнизон подняли! Все бы Чернов море! Эх, Кошуба, Кошуба, было б тебя послушаться... А такая ерунда получилась!
И увидели матросы то, чего никогда до сих пор не видели: минный машинист заплакал.
- Прощай, товарищ Дорофей Кошуба, - проговорил он, - прощай, линейный корабль 'Князь Потемкин Таврический', прощай, пропащая воля... - поклонился в пояс, и будто в ответ на его поклон над кораблем развернулся цветистый румынский флаг.
Тогда матрос надел измятую, покрытую пылью фуражку, и вдруг слезы мгновенно высохли на его рябых щеках. Словно вспыхнули - лоб побледнел.
- Ладно, - сказал он сквозь зубы, - ладно, не один Кошуба на свете. За нами не пропадет. Всю Россию подымем. Всех помещиков сожжем. Верно говорю, Жуков?
Он страшно заругался в Христа-бога-мать, поворотился спиной и пошел, пошатываясь, через бурьян в казарму, расставив широкие рукава, тесно застегнутые пуговичками у самых стиснутых кулаков.
В последний раз поклонился Родион Жуков своему кораблю и вместе с другими матросами печально возвратился во двор.
Только два прапорщика, все кондуктора да еще с ними человек тридцать команды продали товарищей - остались в Констанце, дожидаясь прибытия русской эскадры, чтобы сдаться на милость адмирала. О них нечего и говорить.
Остальные матросы поделили между собой по-братски судовую казну, каждому вышло рублей по двадцать, - распродали румынским франтам на галстуки георгиевские ленты с фуражек, получили у префекта документы, купили на базаре вольное платье и разошлись навсегда по белу свету кто куда. Многие попали в такие страны, о которых раньше никогда и не слыхивали, - в Канаду, в Америку, в Швейцарию... Те же, которые осталась в Румынии, поступили на заводы, на рудники, пошли на полевые работы.
Вместе с двумя своими земляками, тоже нерубайскими, Тарасом Попиенко и Ваней Ковалевым, Родион Жуков нанялся в батраки к русскому поселенцу-сектанту в большое скучное и богатое село, неподалеку от города Тульчи. За два года службы во флоте матросские спины и руки порядочно отвыкли от полевой работы. Однако время подошло самое горячее, а чужой хлеб даром есть не приходится.
Поскидали земляки башмаки, завернули рукава выше локтей, поплевали на ладони, и такая пошла работа, что только золотая полова пыльным столбом встала от земли до самого выгоревшего степного неба. Целый месяц они вставали задолго до зари и выезжали в поле. Весь день возили хлеб и молотили, а ко двору возвращались после захода солнца, когда уже за погребом, в потемках, под навесом ярко пылала печь, стреляла в пламени сухая маисовая ботва и стряпуха, окруженная огненным паром, помешивала палкой варево, отворачиваясь от горького дыма и утирая подолом глаза.
Тотчас после ужина матросы укладывались посредине двора и крепко, без снов и дум, засыпали под теплым, молочным от звезд небом.
Так прошел самый горячий мужицкий месяц июль, а в начале августа, когда обмолотили хлеб и уже начали возить с баштанов арбузы и дыни, однажды ночью Родион Жуков без причины проснулся и сквозь сон, еще не сошедший с ресниц, увидел Ковалева. Он стоял неподвижно среди двора. Родион приподнялся на локте. Ковалев не шевелился.
- Ваня, ты что? - спросил Жуков сонно.
Нежно и неслышно переступая босыми ногами по холодеющей земле, Ковалев подошел к Родиону, присел у его плеча на корточки и заглянул в лицо. Милая продолговатая голова Ковалева сразу заслонила собой полнеба великолепных звезд.
- Лягай, Ваня, спи, - прошептал Жуков, - не думай.
Но Ковалев загадочно манил его и легонько тащил за рукав. Родион встал и пошел. Они остановились посреди двора.
- Бачь, - сказал Ковалев, - погреб, бачь - веялка.
- Ну, бачу.
- А звезды, те три звезды, что так низко стоят над самым степом, бачишь?
- Бачу, - еле слышно вымолвил Родион.
- Так они же те самые звезды и есть! - воскликнул Ковалев в восторге, хлопая себя по штанам. - Те самые звезды, что из наших окошек видать каждое лето!
И, обнаружив под темными усиками свои белые, как известь, зубы, он залился беззвучным, счастливым детским смехом.
И точно: между погребом и веялкой очень далеко горели три звезды, словно валялись в степи уголья гаснущего цыганского костра.
- Покурим, чтоб дома не журились.
Родион крякнул, достал из-за пазухи мешочек с крупным сухим румынским тютюном, скрутил папиросу, брызнул из кресала красными искрами и стал курить.
Была самая середина ночи. Собаки уже перестали брехать, а петухи еще не начинали петь. По всему большому селу, словно акации, шел со степи, от этих звезд, ровный теплый серебристый воздух. На крышах плетеных клунь, на погребе, на длинной завалинке под решетчатыми окнами хаты - всюду, где повыше, тяжело и прочно, как глиняные, лежали круглые большие тыквы.
- Слушай, Родион, - снова зашептал Ковалев, - а вот так, чуешь, правей веялки, идет наша улица, а далее стоит церковь. А в церкви на спаса пахнет чернобривцами и мятой, стоят в церкви люди, а найкраще всех среди людей дивчата; рукава у них шиты розочками, в косах богато разноцветных лент, на шейках бусы