— Не уходи, Джордж! — сказал я. — Я больше не буду. Правда, не буду, Джордж! — Но его пытливый, печальный взгляд уже таял в воздухе, и в нем — неумолимом и грустном — не было никакого укора.
— Ну что ж, иди! — сказал я. Во рту у меня пересохло, я еле ворочал языком. — Иди же!
На этом все кончилось. Ни он, ни тот сон больше не приходили ко мне. Я знал, что они не вернутся, как человек, очнувшийся после тяжелой болезни и ощутивший свое опустошенное, слабое и умиротворенное тело, знает, что болезнь ушла. И еще я знал, что ее больше нет. Это я понял, когда стал вспоминать о ней с жалостью. Бедняжка, думал я. Вот бедняжка!
Но она увела с собой Джорджа. Порою, когда темнота и одиночество похищали меня у самого себя, мне приходило на ум, что, может быть, Джордж погиб, убивая ее: мертвый умирает, чтобы убить мертвое. Я часто искал его в коридорах сна, но безуспешно; неделю я провел у его родных в Девоне, в нелепом доме, где за каждым углом мне мерещился Джордж с его некрасивым неправильным лицом, рыжий, круглоголовый, беззаветно верящий, что Марло как поэт выше Шекспира, а Кемпион[6] — выше их обоих, и что жизнь подарена человеку не ради забавы. Но самого его я больше не видел.
III
Полковой священник вернулся из Поперинга вечером, его привезли в коляске мотоцикла. Он сидел позади стола и говорил о брате Коринтии и сыне Саймона — Джотеме Расте, которого я видел трижды в своей жизни. Вчера я видел Джотема в третий и последний раз: он предстал перед трибуналом за дезертирство — жалкий призрак крепкого, румяного молодого человека с умным лицом, который тем памятным днем, три года тому назад, извлек багром Джорджа из шлюза. Теперь был приговорен к смертной казни. Он не оправдывался, не пытался ничего объяснять, не ожидая и не прося милосердия.
— Он не выпрашивает снисхождения, — сказал священник. Священник был прекрасный, честный человек, скромно живший до войны где-то в Средней Англии и принесший добросовестность и честность своих старомодных убеждений сюда, где они никому не были нужны. — Он не хочет жить. — Лицо его было задумчивым и удрученным, смущенным, недоумевающим. — В существовании каждого человека наступает момент, когда жизнь поворачивается к нему своей темной стороной, и тогда за каждым углом ему мерещится смертельный враг. Ему остается или обратиться к богу, или погибнуть. И все же он… Мне не кажется… — В глазах его застыло тяжкое недоумение — такой взгляд бывает иногда у быка; бритый подбородок терялся в галстуке. — Так вы говорите, вам неизвестно, почему он напал на вас?
— До суда я видел его только два раза. Один раз ночью третьего дня и еще однажды… два или три года тому назад, когда я, еще студентом Оксфорда, проплывал в лодке через шлюз его отца. Он был там, когда его сестра открывала нам шлюз. Но я ни за что не вспомнил бы его, если бы вы не назвали имя сестры.
Он погрузился в размышление. — Отец тоже умер.
— Как, старый Саймон умер?
— Да… Умер вскоре после… после нее. Раст рассказывал, что, когда он после похорон сестры расстался с отцом, тот беседовал с могильщиком Абингтонского кладбища, а спустя неделю его известили в Лондоне о смерти отца. Еще говорил, что, по словам могильщика, отец отдал распоряжения относительно собственных похорон. Могильщик утверждает, что Саймон каждый день приходил к нему и всю процедуру заранее обговорил, так что могильщик, старый весельчак, даже подтрунивал над ним, думая, что старик с горя немного тронулся. А спустя неделю он умер.
— Старый Саймон умер, — сказал я. — Сначала Коринтия, потом Саймон, а вот теперь Джотем. — Пламя стоящей на столе свечи как бы застыло в воздухе.
— Как ее звали? — спросил он. — Эверби Коринтия?
Он сидел на единственном стуле, и даже тень его на стене выглядела озадаченной и смущенной. Свет падал на него только с одной стороны, освещая тускло поблескивающую на погоне майорскую корону. Я приподнялся на походной кровати, пронзительно заскрипел ремнями протеза, перегнувшись через его плечо, вынул сигарету из своего стального портсигара и попытался здоровой рукой зажечь спичку. Он заметил.
— Разрешите мне, — сказал он, взял коробок и зажег спичку. — Вам повезло, что вы так отделались. — Он показал на повязку.
— Да, сэр. Если б не нога, нож угодил бы под ребра, а не в руку.
— Нога?
— Я обычно ставлю ее на стул, у кровати, чтобы быстрее дотянутся. Он споткнулся о нее и разбудил меня. А то бы он прирезал меня, как свинью.
— Да, — сказал он, бросил спичку и снова задумался, сохраняя все тот же упрямо-недоуменный вид. — И все же он не похож на человека, который может нанести удар спящему. Есть в нем какая-то прямота, как бы это лучше сказать… сознание ответственности перед обществом, цельность, которая… Но вы говорите, что вы… извините, я, конечно, не подвергаю сомнению ваши слова, просто… И все же девушка умерла, он-то и обнаружил ее там и был с ней рядом до самой ее смерти, а потом похоронил ее. Он слышал однажды, как в темноте смеялся мужчина.
— Но, сэр, нельзя же полосовать незнакомому человеку руку, только потому, что какой-то мужчина смеялся в темноте. От всех этих бед бедняга просто спятил.
— Пожалуй, — сказал священник. — Он говорил мне, что у него есть одно бесспорное доказательство, но так и не сказал, какое…
— Лучше бы он сказал. Будь я на его месте…
Священник опять задумался, стиснув на столе руки. — Есть высшая справедливость в естественном течении событий… Дорогой мой, неужели вы осмеливаетесь обвинить провидение в ужасном и бессмысленном розыгрыше? Нет-нет, согрешившему воздается по грехам его, в этом и
состоит справедливость. Иначе… Бог уж, во всяком случае, джентльмен. Но я-то нет, поймите. В наше несчастное время, когда мы столько уже натворили, мне все это, простите меня, видится так, что мы сами за все в ответе.
Он прикоснулся к маленькому металлическому кресту на мундире, а затем округлым движением вознес руку, очертившую в тишине комнаты, между нами, зловещую и мертвую зону темноты, в которой звучные и изысканные слова казались щелканьем зубов вампира, приготовившегося к пиршеству. 'Глас божий взывает к людям, погрязшим в мерзости…'
— Что вы, святой отец, — сказал я. — Неужели эта чертовщина и вас отвратила от истинной веры?
Он опять задумался, при свете свечи его лицо казалось одутловатым.
— Чтобы человек с таким лицом хладнокровно пролил кровь ближнего, убил исподтишка? Нет, нет, не пытайтесь меня убедить.
Я и не пытался. Я не поделился с ним убеждением, что только обстоятельства, необходимость совершить свое дело быстро и тихо, заставили его прибегнуть к ножу, к какому-то оружию, а хотел он другого — почувствовать под руками мое горло.
Он приехал в отпуск домой, в этот опрятный, маленький домик у шлюза, и тотчас почувствовал что-то необычное, какую-то напряженность в атмосфере. Дело происходило прошлым летом, примерно в то время, когда я заканчивал курс в школе наблюдателей.
Саймон, казалось, не замечал ничего странного, но Джотем очень скоро обратил внимание, что каждый вечер перед наступлением темноты Коринтия уходит из дома и отсутствует около часа; что-то в ее поведении, а, может быть, в натянутой атмосфере самого дома заставило его задать ей кое-какие вопросы. Она то уклончиво отвечала, то в сердцах набрасывалась на него, что было совсем не в ее характере, то становилась инертной и покорной. Он скоро понял, что инертность ее была притворной, а покорность лицемерной: как-то вечером он помешал ей улизнуть из дома, водворил на место, и тогда она укрылась в своей комнате, заперев дверь на ключ. Он выглянул в окно и ему почудилось, что в поле исчезает силуэт мужчины. Он бросился в погоню, но безуспешно. Около часа он пролежал в темноте, в соседней рощице,