отец ничего и никогда больше не слышал. Порой ему казалось, тех денег, полученных, в сущности, ни за что, так или иначе нельзя было сохранить. В среде, которую он знал, не удалось никому. Сам он, мало расположенный к разгульной жизни, не сумел тогда их претворить хотя бы в какую-никакую обустроенность, в быт. И очень немногие смогли позднее приспособиться к предпринимательству поскучневшему, монотонному, без сделок, становящихся легендами, без умопомрачительных прибылей. Ладно, слава богу, только деньги, не жизнь утекла между пальцев. Единственное, о чем отец действительно жалеет, – что, будучи по натуре собирателем и строителем, слишком легко изменял себе, поддавшись распыляющему, центробежному духу времени.
Но чем дальше, тем чаще, и с острым чувством потери, он вспоминает некоторые камни из тех, что побывали у него в руках.
Мальчик опять устроился рядом. Отец складывал окаменелости в пакет. Мелкие фрагменты аммонитов согласились выкинуть, оставили на память одну большую дугу толщиной с велосипедную шину.
– А здешние аммониты называются виргатитес виргатус, – сказал отец. – Потому что ребра у них разделяются на побеги, как ветви у дерева. Это как раз по-латыни. “Вирга” – это “ветвь”.
– Пап, – сказал мальчик, – а ты что, прямо был настоящим археологом?
– Палеонтологом, – поправил отец. – Ты имеешь в виду – палеонтологом. То есть хочешь спросить, откуда я знаю столько умных слов. Ну, знаю, выучил. Не был я палеонтологом.
– А кем был? – спросил мальчик.
– Откуда начинать? – улыбнулся отец. – Вот ребенком был, как ты. Потом школьником. Студентом. Потом инженером. Сидел себе, чертил электронные схемы. А потом так сложилось, что инженеры денег на своей работе не получали совсем – и начинали заниматься кто чем. Мне мой друг – геолог, старый друг, еще одноклассник – предложил торговать с ним на пару разными интересными камнями. Ты его не видел. Он уехал по контракту разведывать алмазы в Венесуэле – и там, по-моему, остался. Между прочим, первым делом он тогда отправил меня сюда за белемнитами, в этот карьер.
– Венесуэла – это где? – спросил мальчик. – В Африке?
– Нет, Венесуэла – в Латинской Америке. В Южной Америке – помнишь, на глобусе?
– Не-а, – сказал мальчик. – И аммонитами ты тоже торговал?
– Еще как! Аммонитами, любой палеонтологией, минералами, искусственными камнями – всем подряд. У нас заказов было столько, что рук не хватало: мы вдвоем за камнями почти никогда не ездили. Если вдвоем – то по-крупному: это мы устраивали целую добычу, людей нанимали, технику, сами ходили покрикивали, как прожженные буржуины. Но вообще я начал сразу работать самостоятельно. Из таких же бывших инженеров подбирал себе помощников. Что-то я знал о камнях еще со школьных времен. Мне нравилось в детстве просто выговаривать их названия: пирит, сфалерит, флюорит… – даже метеорит имелся у меня в коллекции, кусочек сихотэ-алиньского метеорита. А тут… Понимаешь, когда изо дня в день имеешь дело со множеством самого разного материала и уже побывал на месторождениях, а что-то уже сам искал, сам препарировал; и ты заинтересован – тебе необходимо качество, редкость любого ископаемого, любого образца определять точно и сразу, чтобы тебя не обманули, чтобы ты сам не прогадал, – тут учишься непроизвольно и очень быстро. В некоторых вопросах я разбирался специально, по учебникам. В кристаллографии…
– Еще до меня? – спросил мальчик.
– Да, еще до тебя. И немножко уже при тебе.
– А теперь у тебя другая работа?
– Совсем другая, – сказал отец. – Ничего общего.
– Она тебе нравится?
– Работа как работа. По крайней мере, у меня бывают свободные дни, и мы можем с тобой вот так куда-нибудь поехать. Мне это очень приятно.
– Мне тоже, – сказал мальчик и прислонился щекой к его плечу. – А кто такой буржуин?
В молодости, думает отец, живешь постоянным ожиданием перемены ума. Вот прямо сейчас, в следующий миг, случится эдакий выверт – и вещи раз и навсегда предстанут в истинном свете, всему сделается очевидна правильная цена, так что унылая, неодухотворенная обыденность, от которой пока еще удается отмахнуться с юношеской беспечностью, будет и впредь тянуться где-то помимо тебя, а ты вроде как с поезда обреченного сошел, чтобы жить настоящую жизнь, осмысленную в каждом мгновении. Не то что веришь, а попросту твердо знаешь: такая перемена положена тебе, назначена, принадлежит по праву – и не станешь слушать того, кто попробует в этом усомниться. Настороженность, напряженность своего ожидания принимаешь за собственную человеческую цельность – это лучшая из иллюзий, ее не то что не вернуть, к ней никогда больше даже не приблизиться. А ум твой между тем и правда меняется – да так, как ты и не мечтал. Однажды смотришь по сторонам, смотришь на себя – и понимаешь: а выверта ведь не будет. Не будет ничего. Ерундовый наборчик: два-три серьезных поступка, важных события, десяток анекдотических ситуаций, несколько ярких впечатлений, плюс любви с горчичное зерно, плюс нелюбви целое юрское море, и даже беда, и даже невыдуманные опасности представлялись всего лишь прологом к чему-то грядущему значительному, а оказались полной судьбой, и прирастать ей дальше как-то уже нечем, кроме повторений да неизбежного горя. Как тесную арестантскую одежду, учишься чувствовать свои пределы, за которые не пройти и выше – не подняться. Только они не одежда, их не сменить. И полетели отсюда, если сразу не залез в петлю, отсчитываться ослиные годы загнанности и отчаяния: трик-трак – пятая часть жизни, а там и треть не за горами, а там и половина – вторая половина, последняя. И никаких тебе упований: с места что-нибудь сдвинуть – нет пространства свободного, искать выход – некуда выходить. Но что-то творится вообще без твоего участия. Подспудно, незаметно, вокруг ядра, которое так сразу и не определишь, не предскажешь (себе бы отец предсказал: работа – из своего воспитания, детских положительных примеров, взрослых предпочтений и стремлений; а получилось – ребенок), собирается новый, незнакомый, едва не чужой человек. И вдруг, к немалому твоему удивлению, выходит на свет совершенно готовым, с другой свободой, насквозь проросший новыми привязанностями, с тревожным ощущением своей и всеобщей хрупкости – все, что дорого, суждено потерять – и неожиданным ощущением своей ценности как участника в мимолетном и хрупком целом…
– Пойдем, – сказал мальчик. – Давай пойдем уже.
– Хорошо, хорошо…
Вода в карьере, насыщенная вымытыми из земли фосфатами, ближе к берегам стояла ярко-оранжевая, в центре – яблочно-зеленая, цвета хризопраза. Вблизи вода была похожа на разведенную краску.
– Если я верно помню разрез, – сказал отец, – сейчас слой с аммонитами приблизительно на глубине двух метров. Заставишь меня туда нырять?
– Не-ет, – испугался мальчик. – Ты что?!
– Ну и правильно, – сказал отец. – Вода, во-первых, ядовитая, во-вторых, там все равно ничего не видно. Поищем другие пути.
Нового ничего не открывалось им, пока они держались берега, но едва повернули к полю, к машине – сразу же наткнулись на круглую яму – широкую, словно кратер, довольно глубокую и, главное, сухую. Отец спустился на дно, повыдергивал высохшие травяные стебельки, попинал носком кроссовки глину. Выбрался на поверхность, прикинул расстояние до затопленного карьера и опять спрыгнул вниз.
– Можно попытаться, – сказал он. Повторил громче, потому что мальчик отступил на несколько шагов: мальчику нравится, как с удаления голова отца смешно торчит над травой. – Можно попробовать! Но понадобятся лопаты. Глина вроде бы мягкая, а снять придется сантиметров тридцать. Вот столько, – он показал руками. – Если вода не просочится. Ну как? В будущие выходные рискнем?
– Пап, знаешь что? – сказал мальчик.
– Что?
– Напрасно ты продал хвост. Аммонитов – ладно, а хвост – напрасно. Это же хвост плезиозавра! Где я теперь, по-твоему, возьму хвост плезиозавра?
Мальчик вернулся, встал на краю. Отец, сощурившись, смотрит на него снизу вверх.
– Ты уже совсем большой, – сказал отец, потому что не знал, что сказать.
– Нет, не большой, – сказал мальчик. – Мне шесть лет.
– Скоро семь.
– Не скоро, – сказал мальчик. – Через восемнадцать дней.