обернуться действительно большими проблемами – ну, не тюремным сроком, но долгими разбирательствами, тем более что платить огромные предусмотренные тут штрафы нам к тому моменту уже наверняка будет нечем. Так что из Милана, вместо Рима и Флоренции, мы повернули назад, на север, на северо-восток, если точнее. Денег у нас теперь было достаточно, и мы потакали себе в чем могли, а передвигались автобусами.
Вечер и ночь в Венеции, полдня в Вене, день в Праге, куда мы решили заехать, уже убедившись, что всюду успеваем, а также чудесный польский Вроцлав тоже, конечно, заслуживают рассказа. Но я читаю все, что успел написать, и вижу: получилось у меня не то, что я хотел. Вышла какая-то череда забавных историй, а ведь намерение было другое. Я теперь догадываюсь, что настоящий писатель должен уметь обходиться вообще без историй. Хотелось побольше рассказать о Пудисе. Вот, пока он был рядом, не чувствовалось в нем ни загадки, ни пустоты (не в смысле никчемности – я имею в виду затушеванность простых свойств, о которых легко говорить). А теперь обнаружилось и то и другое, теперь он от меня ускользает. Я хотел изобразить особое, сплошное и плотное течение времени – пожалуй, главное открытие для меня в той поездке. А получилось как в кино: кадр, перемиг, новый кадр. И еще мне не удалось передать ощущение, в котором я дал себе отчет, только вернувшись домой, но тут же понял, что оно, оказывается, сопутствовало мне все время, было, пусть слабым и дальним, фоном для всех без исключения впечатлений. Я чувствовал, что здешний большой праздник, на который мы вдруг попали, на самом деле давно уже закончен, его догуливают по инерции, потому что никто не отваживается первым признать, что все уже позади и пора расходиться. Кожей ощущал, как хрупок и просрочен европейский покой. Его чудесным образом не нарушили даже войны последних десятилетий. Обычному немцу, баварцу, да что там, даже итальянцу, который мог бы доехать на автомобиле до Сараева за световой день, а до Косова меньше чем за сутки, представляется, что это все-таки где-то далеко, в ином совсем мире, куда порой отправляются с очередной благородной миссией европейские солдаты, не приученные к мысли, что на войне могут и убить; откуда появляются беженцы, создающие проблемы.
Кто-то мне говорил – из русских, разумеется – на той вечеринке у фотографа в Милане: “Никакой Европы больше не существует. Есть некоторая иллюзия, миф, доживающий последние дни. Ну, и камни стоят”. Не то чтобы механизм устроенной и аккуратной жизни был уже неисправен. Нет, его отлично выделанные шестеренки долго еще могут цепляться друг за друга. Но стоит ему дать хотя бы единственный сбой, назад уже ничего не вернешь. Потому что потерялась сама идея, воплотившаяся в нем. Чтобы отстаивать себя и свое перед лицом злого, агрессивного и сильного (а то и наоборот – слишком привлекательного) чужого, вряд ли достаточно только любви к комфорту и привычки к богатству. Потребуется самоограничение, придется даже терпеть лишения, даже самопожертвование будет необходимо – а ради чего? Я, понятное дело, ни у каких немцев или итальянцев ничего такого не спрашивал – даже если было бы у кого, выглядело бы по-хамски. Но отчего-то я уверен, что любого из них такой вопрос поставил бы в затруднительное положение, вздумай он постараться ответить серьезно. Впрочем, он ставит в тупик и меня, когда я задаю его себе самому. Ну хотя бы (а может быть, прежде всего) животная жажда жизни здесь необходима. Я не переживал пока еще, слава богу, действительно больших несчастий, которые, говорят, только и делают такие вещи совершенно ясными, но все же и мне кажется: в благополучной Европе представление о сути и выносимости человеческого существования слишком уж тесно связано с тем, что мой старавшийся быть независимым от всего на свете папаша саркастически называл “культурной обстановочкой”. Боюсь, мы бы все очень удивились, узнав, сколько, например, нынешних французов предпочтут эвтаназию потере возможности регулярно посещать ресторан. Действительно злую и дееспособную кровь гонят сегодня по жилам Европы бывшие и нынешние переселенцы, иммигранты: от полунищих нелегалов до сделавших состояние и давно натурализовавшихся, от программистов и биологов до уличных торговцев и разнорабочих. И многие из них осознают это. И многие считают, что настоящие европейцы пользуются слишком высоким статусом уже не по праву (а сами “настоящие” все еще рады им поддакивать: это считается гуманностью и стремлением к справедливости в мировом масштабе). И очень на многих давит европейское прошлое, все, целиком: древние греки, Каролинги, рыцари, монахи, мушкетеры, замки, университеты, дворцы, соборы, картины… Тяжеловесное наследие не дает им забыть, что, кем бы они тут ни стали, к этому, к этой Европе, они все равно никогда не будут иметь отношения. Вот это их и не устраивает.
Они уже уверены в своем праве на европейскую благодать, и им нет дела до того, кем была когда-то выстроена и налажена здешняя жизнь. Они готовы переналадить ее под себя, потому что не желают ощущать себя просто прививкой на чужом стебле. Они могут стать реальной силой, если найдут какой-то способ объединения. И вряд ли останутся на стороне старой Европы, когда пойдет заваруха. Наверное, не сегодня и не прямо завтра (и еще можно постараться что-то захватить, прожить, успеть), но и не в теоретическом, отвлеченном будущем этой Европе – и предвестья, по-моему, уже разлиты в воздухе – суждено кануть, сгореть в огне какой-то новой войны. Действительно, останутся камни. Если еще останутся.
Я не испытываю азарта или злорадства сейчас, когда говорю об этом. Я предпочел бы верить, что все обойдется, сохранится хотя бы таким же, каким застали мы, и останется возможность совершать время от времени приятное бегство в атмосферу благополучия, безопасности и уважения к человеку. Я сам себе кажусь кликающим беду.
И потом я уже ничего не мог с собой поделать. Я больше не воспринимал Европу без этой печальной и как бы прощальной ноты. Впрочем, настроение, которым она окрашивала для меня две наши с Пудисом следующие поездки, предпринятые с интервалом в полгода, было таким поэтическим, отрешенным, приятным. Пудис соглашался, когда я делился с ним своими мыслями, – он тоже чувствовал что-то подобное, и для него это было даже более болезненно. В будущем мы собирались поменять направление. Пудис тянул меня в Индию, где был однажды, вернулся завороженный и с тех пор скучал по ней; он говорил, что из всех знакомых ему стран только в Индии, как ни странно, несмотря на ее пугающий поперву облик, мог бы остаться и жить. И уж Индия-то никуда не денется и вряд ли в скором времени превратится во что-то иное, так что нам не придется снова ощутить горечь потери.
Ну а пока мы, стало быть, прощались с Западом. Сначала поездкой на две недели, с автобусным забросом, во Францию, откуда сперва думали, глядя по обстоятельствам, либо в Испанию с Португалией, либо в Голландию, либо даже в Англию – возможно, и нелегалами, – а в итоге попали, почти как в Гамбурге, в приятную интернациональную компанию, правда, уже не аспирантов, а так, всяческой богемы, не слишком, впрочем, сумасшедшей и разгульной – и на этот раз без русских. Так что время мы проводили в основном в Париже или в предместьях, три дня прожили в доме на побережье под Булонью, смотрели на корабли в проливе, да съездили оттуда на стареньком мини-вэне на сутки в Бельгию, где, в общем-то, не было ничего особенно интересного. В третьей экспедиции произошел и вовсе головокружительный поворот от намеченного маршрута. Намеревались мы добраться все-таки до Португалии, а попали в Словению, и даже объяснить трудно, как это получилось: надоело торчать на заправке, решили ехать хоть куда, хотя бы приблизительно в нужном направлении, оказались за Дрезденом, на чешской границе, а там две симпатичные украинки на собственном автомобиле; и совсем немного нам вроде бы было с ними по пути, но Пудису жаль стало так скоро расставаться: в конце концов, мы что, на задании? Разве мы обязаны придерживаться каких-то планов? Украинки оказались поэтессами: они сперва навестили друзей в Берлине, а теперь спешили в Любляну на какой-то литературный фестиваль. В Вене мы смотрели Брейгеля, на которого не попали в прошлый раз – Пудис тогда сильно сокрушался, а теперь долго еще ходил под впечатлением, ошарашенный. Вообще неплохо провели время, даже не очень расстроились, узнав, что за несколько часов парковки в центре сумму нам насчитали астрономическую.
Мы, собственно, думали только проводить девушек до границы и были уверены, что нас завернут. В Словении, насколько мы знали, свой порядок, свои визы – но по шенгенской пропустили без проблем. В Любляне поэтессы мгновенно погрузились в бурную литературную жизнь и начисто про нас, невдохновенных, забыли. Пудис погоревал пятнадцать минут, потом махнул рукой и забыл про них тоже.
Любляна – маленький город, к тому же студенческий, там сразу ясно, что где и что к чему. Мы тут же забурились в эдакий альтернативный центр – собственно, целый квартал. Поели не знающей государственных границ шурпы из котла у арабов в платках, немного поспали в пустом и тихом в такое время