наслаждений'. Это — близость к незамутнённому счастливому переживанию бытия, когда внутренние переживания уже переливаются из одной формы в другую, противоречиво изменяясь (то, что Чернышевский назвал у Толстого 'диалектикою души'), и уже нарушая тем гармоническое безмятежное ощущение счастья.

Отрочество мрачит гармонию разъедающим душу анализом, умственным беспокойством, попыткою самостоятельно овладеть премудростью мира сего, приобщиться усилием собственного рассудка к осмыслению этого мира, уже гораздо прежде осуществлённому многими мудрецами.

Юность разрывает душу мечтами о счастье. Полнота же его ощущается прежде всего в молитвенном переживании своей близости к Богу и слитностного единства с природою.

Здесь нет ещё пантеистической оторванности от Творца. Не природа как самодовлеющая сущность владеет здесь душою человека, но чувство безмерности мироздания, с которым человек составляет единство неомраченное, — наполняет душу духовною радостью.

Однако состояние это — зыбкое, неустойчивое, и из него легко можно сорваться в пантеистическое переживание натуральных основ бытия. Удерживающим может быть здесь единственно сознание и ощущение связи с Создателем, смирение. Но этого сознания и ощущения герою толстовской трилогии порой недоставало — оно не было в нём постоянным. Так, уже в ранней юности им овладевает то понимание смысла жизни, которое в обыденном сознании давно связано с именем Толстого: '…назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и ‹…› усовершенствование это легко, возможно и вечно'.

Вот что сразу настораживает (пусть тут ещё и незрелый юношеский вывод): представление о внутреннем совершенствовании как о цели жизни. И о лёгкости его осуществления. И о возможности осуществления его своими лишь усилиями. Позднее из этого разовьётся толстовская идея о возможности спасения собственными силами, которую он будет повторять многократно. Пока же он ставит себе целью одно совершенствование себя.

Но самосовершенствование не может быть истинной целью: оно лишь средство в системе секулярного бытия. Целью духовное делание становится во Христе и со Христом (и не возможно вне Христа). Но толстовский герой о том не задумывается, он вообще мыслит самосовершенствование на душевном, нравственном уровне, и тем принижает его, отрывает от духовного стремления к обожению, — что и есть истинное назначение человека. Идея самоизменения к лучшему рождается в Николае Иртеньеве не из ощущения невозможности бытия вне Бога, но из переживания гармонического совершенства природы.

Постепенно Иртеньев приходит к важному для себя выводу, равно как важным оказался он и для самого автора: к мысли о разъединённости людей в невымышленной реальности. Всё, на что наталкивается его взгляд, испытующий жизнь, всё начинает говорить ему об этом.

Толстовского героя всё более поражает эта новая для него мысль. В раннем детстве он знал одно единство. Но то было единство лишь одного мира как части того огромного целого, каким является многообразие жизни. Теперь яснее становится, что в этой огромности единство как бы и отсутствует, оно распадается, именно распадается, на множество замкнутых в себе миров. Это слово — мир — ещё не проговорено пока, но понятие уже создалось в душе героя. И в сознании и душе самого автора.

Есть ли связь между этими мирами? Можно ли соединить их в подлинное целое?

Так зарождается проблема, ставшая едва ли не важнейшей в эпопее 'Война и мир'. И уже совершается поиск тех начал, на каких только и можно одолеть сложившуюся обособленность малых миров, их разъединённость.

Да и каждый человек — целостный в себе мир. Нарушить самозамкнутость этих миров может общение между людьми на уровне над-рациональном, 'глаза в глаза', когда душа раскрывается навстречу другой душе. Толстой чутко ощущает и психологически достоверно и точно передаёт возможность некоего вне-рационального, бессознательного контакта между людьми.

Уже в автобиографической трилогии камертоном, по которому выверяется истинность восприятия мира, истинность жизненного поведения, становится у Толстого народное отношение к жизни — начаток мысли народной 'Войны и мира'. Это отношение не выражается прямо, оно ощущается поверх всякого рационального осмысления, выраженного в слове, поверх даже самой необходимости в узнавании народного воззрения на те или иные действия, мысли, потребности человека и пр.

Мужик ближе к жизни, он занят делом. Без его труда и сама Жизнь не сможет совершать своё движение. Он держит жизнь на себе — и оттого мишура цивилизации ему чужда. Он — вне цивилизации, ибо близок к натуральным основам бытия.

И так у Толстого будет всегда.

Во внутреннем мире Николеньки Иртеньева заложено то, что будет развито позднее в характерах Андрея Болконского, Николая Ростова, Пьера Безухова. Точно так же в последующих произведениях писателя, нетрудно обнаружить — где намётки, где прорись будущих образов, где эскиз, почти готовый для перенесения в пространство обширного полотна. Утончённый психологический анализ, одно из самых важных достоинств Толстого-художника, также обретает присущее ему своеобразие ещё в ранний период творчества писателя. Толстой умеет обнаружить и передать глубоко духовные переживания человека, незаметно входящие в строй эмоционального состояния человека.

С ранних же своих рассказов Толстой противополагает чувство природы — этого отчасти руссоистского для него символа натуральной жизни — всем помутнённым действиям человека, испорченного цивилизацией.

Наконец, знаменитый толстовский период, сложная конструкция, позволяющая одной фразой дать ёмкую определённость целостному и обширному явлению жизни, возникает у Толстого в совершенной выработанности также достаточно рано.

Как там ни превозносил весь мир цивилизацию и рационально-унылый жизненный комфорт — Толстой среди немногих встал поперёк всеобщей устремлённости к тому.

Он обнаруживает своё негодование против цивилизации, извращающей душу человека, в рассказе 'Люцерн'(1857). Цивилизация очерствляет людей, и для Толстого проявление такой очерствлённости становится в ряд важнейших событий мировой истории. Когда сытая благополучная публика отказывает бедному музыканту даже в скудном воздаянии за его искусство, хотя перед тем с удовольствием слушала его пение, герой-рассказчик Толстого восклицает: 'Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами. Это событие значительнее, серьёзнее и имеет глубочайший смысл, чем факты, записываемые в газетах и историях…Это факт не для истории деяний людских, но для истории прогресса и цивилизации'.

Цивилизацию Толстой определяет как 'отсутствие потребности сближения, и одинаковое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей', как 'сознание собственного благосостояния и совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему, что не прямо относится к собственной особе'. Цивилизация калечит людей: разъединяет их, и они 'лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг с другом, наслаждения человеком'. Цивилизация искажает все критерии оценки человека.

Если бы критика Толстым цивилизации (как и критика его предшественника, Руссо) основывалась бы на таком осмыслении, её можно было бы назвать подлинно христианской. Однако Толстой уже в ранних своих произведениях, очень часто по внешности совпадая с христианской точкой воззрения на мир, по существу внеположен ей. Он не противопоставляет земным сокровищам небесные, но натуральные. Своего рода символом такого противопоставления становятся слова бродячего певца, не без сочувствия выслушанные рассказчиком: '… мы не хотим республики, а мы хотим… мы хотим просто… мы хотим… — он замялся немного, — мы хотим натуральные законы'.

Толстой рассуждает о всепроникающем Духе, направляющем все жизненные процессы и отвергающем цивилизацию: 'Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату