Это вам потому хочется со мной объясниться, сударыня, мысленно ответил ей Анисий, что вы – «львица», а я веду себя как «зайчик». «Львицы» лучше всего сходятся именно с кроткими, беззащитными «зайчиками». Психология, Лизавета Андревна.
Однако наряду с удовлетворением ощутил Тюльпанов и некоторое нравственное неудобство – филер не филер, а все ж таки по сыскной части, да и сестру-инвалидку для прикрытия взял. Права докторша.
Она быстро, в несколько затяжек выкурила папиросу, зажгла вторую. Анисий ждал, жалобно хлопал ресницами.
– Курите. – Несвицкая подтолкнула картонку с папиросами.
Вообще-то Тюльпанов не курил, но «львицы» любят, когда у них идут на поводу, поэтому папироску он взял, втянул дым, зашелся кашлем.
– Да, крепковаты, – кивнула докторша. – Привычка. На Севере табак крепок, а без табака там летом нельзя – комарье, мошка.
– Так вы с Севера? – наивно спросил Анисий, неловко стряхивая пепел.
– Нет. Я родилась и выросла в Петербурге. До семнадцати жила маменькиной дочкой. А в семнадцать лет за мной приехали на пролетках люди в синих мундирах. Увезли от маменьки и посадили в каземат.
Несвицкая говорила отрывисто. Руки у нее больше не дрожали, голос стал резким, глаза недобро сузились – но сердилась она не на Тюльпанова, это было ясно.
Сонька села на стул, привалилась к стене и засопела – сморило ее от впечатлений.
– За что же вас? – шепотом спросил «зайчик».
– За то, что была знакома со студентом, который однажды побывал в доме, где иногда собирались революционеры, – горько усмехнулась Несвицкая. – Как раз перед тем было очередное покушение на царя, так мели всех подряд. Пока разбирались, я два года в одиночке просидела. Это в семнадцать-то лет. Как с ума не сошла, не знаю. А может, и сошла… Потом выпустили. Только на всякий случай, чтоб не водила предосудительных знакомств, выслали в административном порядке. В село Заморенка Архангельской губернии. Под надзор властей. Так что не сердитесь на мою подозрительность. У меня к синим мундирам отношение особенное.
– А где же вы медицину изучали? – сочувственно покачав головой, спросил Анисий.
– Сначала в Заморенке, в земской больнице. Надо же было на что-то жить, так я сестрой милосердия устроилась. И поняла, что медицина – это для меня. Только в ней, пожалуй, и есть смысл… После попала в Шотландию, училась на факультете. Первая женщина на хирургическом отделении – там ведь женщинам тоже не больно дорогу дают. Из меня хороший хирург вышел. Рука твердая, вида крови я с самого начала не боялась, да и зрелище человеческих внутренностей мне не отвратительно. В нем, пожалуй, даже есть своеобразная красота.
Анисий весь подобрался.
– И оперировать можете?
Она снисходительно улыбнулась:
– Могу и ампутацию произвести, и полостную операцию, и опухоль удалить. А вместо этого уж который месяц… – И зло махнула рукой.
Что «вместо этого»? Выпускаю гулящим кишки по сараям?
Предположительные мотивы?
Тюльпанов исподтишка разглядывал некрасивое, даже грубое лицо Несвицкой. Болезненная ненависть к женскому телу? Очень возможно. Причины: собственная физическая непривлекательность, личная неустроенность, вынужденное исполнение нелюбимых акушерских обязанностей, ежедневное лицезрение пациенток, у которых женская судьба сложилась счастливо. Да мало ли. Не исключается и скрытое помешательство как следствие перенесенной несправедливости и одиночного заключения в нежном возрасте.
– Ладно, давайте осмотрим вашу сестру. Заболталась я что-то. Даже не похоже на меня.
Несвицкая сняла пенсне, устало потерла сильными пальцами переносицу, потом зачем-то помассировала мочку, и мысли Анисия естественным образом перенеслись к зловещему уху.
Как-то там шеф? Сумел ли вычислить отправителя «бандерори»?
И опять вечер, благословенная тьма, укрывающая меня своим бурым крылом. Иду вдоль железнодорожной насыпи. Странное волнение теснит грудь.
Удивительно, до чего выбивает из колеи вид знакомцев по прежней жизни. Они изменились, некоторые так даже до неузнаваемости, а уж обо мне и говорить нечего.
Лезут воспоминания. Глупые, ненужные. Теперь все другое.
У переезда, перед шлагбаумом – девчонка-побирушка. Лет двенадцать-тринадцать. Трясется от холода, руки в красных цыпках, ноги замотаны в какое-то тряпье. Ужасное, просто ужасное лицо: гноящиеся глаза, растрескавшиеся губы, из носа течет. Несчастливое, уродливое дитя человеческое.
Как такую не пожалеть? Да и это уродливое лицо тоже можно сделать прекрасным. И делать-то ничего не нужно. Достаточно просто открыть взорам его настоящую Красоту.
Иду за девочкой. Воспоминания больше не тревожат.
Однокашники
Отправив помощника на задание, Эраст Петрович приготовился к сосредоточенному рассуждению. Задача представлялась непростой. Тут не помешало бы внерациональное озарение, а значит, начинать следовало с медитации.
Коллежский советник затворил дверь кабинета, сел, скрестив ноги, на ковер и попытался отрешиться от каких бы то ни было мыслей. Остановить взгляд, отключить слух. Закачаться на волнах Великой Пустоты, откуда, как это уже не раз бывало, зазвучит поначалу едва слышный, а потом все более отчетливый и под конец почти оглушающий звук истинности.
Прошло время. Потом перестало идти. Потом исчезло вовсе. Изнутри, от живота вверх, стал неторопливо подниматься прохладный покой, перед глазами заклубился золотистый туман, но тут огромные часы, стоявшие в углу комнаты, всхрапнули и оглушительно отбили: бом-бом-бом-бом-бом!
Фандорин очнулся. Уже пять? Он сверил время по брегету, ибо напольным часам доверять не следовало – и точно, они спешили на двадцать минут.
Во второй раз погрузиться в медитацию оказалось трудней. Эраст Петрович вспомнил, что как раз в пять часов пополудни, он должен был принять участие в состязаниях Московского клуба велосипедистов- любителей в пользу бедных вдов и сирот лиц военного ведомства. В Манеже соревновались сильнейшие московские спортсмены, а также велосипедные команды Гренадерского корпуса. У коллежского советника были неплохие шансы вновь, как и в прошлом году, получить главный приз. Увы, не до состязаний.
Эраст Петрович прогнал неуместные мысли и стал смотреть на бледно-лиловый узор обоев. Сейчас снова сгустится туман, нарисованные ирисы колыхнут лепестками, заблагоухают, и придет сатори.
Что-то мешало. Туман будто сносило ветром, дующим откуда-то слева. Там на столе, в лаковой коробочке, лежало отсеченное ухо. Лежало и не давало о себе забыть.
Эраст Петрович с детства не выносил вида истерзанной человеческой плоти. Казалось бы, пожил на свете достаточно, навидался всяких ужасов, в войнах поучаствовал, а так и не научился равнодушно смотреть на то, что люди вытворяют с себе подобными.
Поняв, что сегодня ирисы на обоях не заблагоухают, Фандорин тяжело вздохнул. Раз не удалось пробудить интуицию, оставалось полагаться на рацио.
Он сел к столу, взял лупу.
Начал с оберточной бумаги. Бумага как бумага, в такую заворачивают что угодно. Не зацепиться.
Теперь надпись. Почерк крупный, неровный, с небрежными окончаниями линий. Если приглядеться, заметны мельчайшие брызги чернил – рука водила по бумаге слишком сильно. Вероятнее всего, писал мужчина в расцвете лет. Возможно, неуравновешенный или нетрезвый. Но нельзя исключать и женщину,