дядю Жору в покое, чтобы он слегка выдохся и перестал заводиться на научные темы.
Но тут произошли и вовсе неожиданные события.
Артист Лев Овалов спокойно дожевал свой кусочек пирога, отрезал крошечный кусочек колбаски и вдруг переместился с рюмкой в руках в глубокое кресло.
– Итак, Жорик... – весело промолвил он. – Ты утверждаешь, что Пушкин не закусывал водку капустным пирогом. Ну а как ты думаешь, употреблял ли он селедку под шубой?
– Что? – побагровел Нудель.
– А я вот думаю, – веско сказал Лев Овалов своим актерским голосом, – что Пушкин гораздо ближе к нам, чем мы думаем, он гораздо ближе и проще, гораздо... прозаичней. Да, прозаичней! Не надо делать из поэта икону! – весело закончил он и радостно выпил.
Все, включая нас с Танькой, потрясенно замолчали. Все понимали, что сейчас что-то произойдет. Как на грех, тетя Лена в этот момент была на кухне.
– Я же попросил... – тихо, но свирепо начал Нудель. – Я попросил тебя и всех присутствующих (папа непроизвольно вжал голову в плечи) не употреблять в моем доме имя этого человека всуе! Я же попросил или нет?
– Попросил, попросил! – спокойно откликнулся из кресла Овалов, не меняя позы.
– Так какого же черта! – заорал Нудель и швырнул рюмку на пол. Раздался страшный звон. Овалов страшно побледнел.
– Какого же черта ты называешь это имя всуе? Я тебя спрашиваю! Пушкин – это поэзия, а не проза! Ты меня слышишь, Овалов? Пушкин – это поэзия, запомни это раз и навсегда!
Тетя Лена и Танька бросились к нему с восклицаниями. Нудель почти рыдал.
– Прости меня, Жора! – чуть не заплакал Овалов. – Я не то имел в виду...
– Мама, мясо сгорело! – вдруг закричала Танька.
Квартира наполнилась терпким тяжелым запахом.
– Значит, второго не будет? – грустно спросил папа.
Тетя Лена развела руками и засмеялась.
Все смеялись, все утешали дядю Жору, даже папа.
– Ты интересный человек, Жора! – восклицал он. – Он очень интересный человек! – обращался он ко Льву Овалову и к нашей маме.
Дядя Жора снял очки и протирал их большим носовым платком, а папа хлопал его по плечу.
Потом мы пили чай, говорили о пустяках, а дядя Жора спал в соседней комнате.
Все кончилось хорошо.
Однако мама почему-то больше не звала папу в гости к дяде Жоре. Ограничивалась тем, что брала у тети Лены хлеб, соль или спички и сидела с нею на кухне, долго и грустно разговаривая о чем-то своем.
Однажды я спросил папу, в чем тут дело. Ведь действительно Нудель очень интересный человек.
– Да! – захохотал папа. – Он очень интересный! Ужасно! Но в гости я к нему больше не пойду! Ну не знаю, как тебе это объяснить!
Лев Овалов вскоре уехал в Израиль. Нудель получил кафедру и приходил домой очень поздно. Танька выросла и поступила в музыкальную школу.
Я часто их видел на лестнице или во дворе и грустил о том, что наша дружба домами не состоялась. Мне тоже очень хотелось узнать, ел ли Пушкин капустный пирог на закуску, был ли знаком ему рецепт селедки под шубой и вообще все-все-все.
...Конечно, было бы глупо считать, что в тот вечер мне не открылось что-то самое важное.
Но порой я вспоминаю людей, которые жили в то время, когда мы с Танькой еще пили лимонад и сидели за детским столом, вспоминаю и думаю – чего-то все-таки я тогда не узнал.
Почему, например, плакал Жора Нудель?
Ну скажите мне – почему?
ОДИН ДОМА
Иногда я оставался дома один.
Мама и папа уходили в гости к дяде Грише Кунину, папиному школьному другу. Он жил недалеко, возле Ваганьковского кладбища, там у него был зубной кабинет на дому, сын Игорь и дочка Юля. Иногда меня брали туда, а иногда нет.
Примерно до наступления темноты я чувствовал себя очень хорошо, даже прекрасно. Я на полную громкость включал телевизор и смотрел все подряд. Если передавали классическую музыку, вставал на стул и дирижировал. Если было что-нибудь скучное, забирался на диван и, прислонившись ногами к стене, смотрел передачу наоборот – вниз головой. Или еще раскладывал всех своих плюшевых зверей и читал им лекцию о международном положении.
Мне даже гулять идти не хотелось. Так было хорошо дома одному. Полная свобода! Я начинал думать – вот бы здорово пожить одному целую недельку, есть на завтрак бутерброды с горчицей, не ходить ни в какую школу (только если сильно захочется), читать книжки с утра, а ближе к вечеру отправляться в кино.
Но когда небо вдруг становилось очень-очень синим, я начинал скучать. Я крутил телевизор с одной программы на другую, читал сразу три книжки, раскидывал всех зверей по углам, а потом подбирал их снова... А потом просто садился на стул и начинал ждать.
Сначала ждал я очень бодро, мне даже нравилось сидеть и ждать. Воспитывать в себе терпение и волю. «Пусть мама и папа погуляют, даже задержатся, – говорил я. – Им же надо отдохнуть перед рабочей неделей. Пусть веселятся, смеются, танцуют...»
Тут мне становилось обидно, и я начинал ожидательные мысли по новому кругу.
«Пусть мама и папа сидят там, сколько хотят, – думал я. – Раз им так нравится. Зато когда они придут домой, то увидят, что их сын Лева не спит, не балуется, не играет со спичками, а сидит и тихо ждет».
Но и этих мыслей тоже хватало ненадолго. Надо было опять придумывать что-то другое.
«А что, собственно, такого? – пытался я переубедить сам себя. – Ничего такого. Не один же я сижу и жду. Все сидят и ждут своих родителей. Обычное дело. Подумаешь, какой выискался, один он посидеть не может...»
Я вяло шлепал на кухню и начинал что-нибудь есть и пить.
Надо сказать, что без мамы это превращалось в ужасно будничное, неинтересное занятие. Я выпивал стакана два сырой воды, съедал бутерброд с горчицей, и у меня сразу начинал болеть живот. Я ложился на диван и снова пытался думать.
«Ну вот, – думал я, – теперь заболит живот, потом начнутся рези, колики, потом я потеряю сознание и буду тут лежать без сознания, а они все будут веселиться у дяди Гриши. Ну дела...»
Я понимал, что теперь, когда за окнами стало совсем темно, уже можно начинать возмущаться маминым и папиным поведением.
«Ну народ! – говорил я про себя возмущенно, даже злорадно. – Ну родители! Еще поискать таких родителей! Сын тут животом мучается, места себе не находит, волнуется, а им хоть бы что. Сидят себе, салат жуют столичный с помидорами».
Мысли были какие-то неинтересные, пустые. Они тихо и стыдливо умолкали, и я начинал слышать тишину. В тишине тоскливо тикал будильник.
«Ладно, – начинал я злиться уже всерьез, – вот они придут, я с ними вообще разговаривать не буду! Отвернусь и буду молчать, как рыба! Пусть попрыгают: Левочка, мы больше никогда-никогда не уйдем к дяде Грише! Левочка, вот мы тебе пирожков от тети Люды принесли! Кушайте сами свои пирожки!»
Мысль о том, как начнут суетиться и подлизываться родители, когда придут, немножко успокаивала меня. Но опять ненадолго.
Мертвая тишина снова властно заполняла комнату.
Я кашлял, начинал петь какую-нибудь песню, но умолкал на полуслове. От моих жалких попыток разрушить тишину она становилась все отчетливее.
«Может, заснуть?» – с надеждой спрашивал я себя.
Торопливо я притаскивал подушку и, закрывшись старым покрывалом, пытался дремать.
Тут-то и начиналось самое плохое. Я прислушивался.