гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.
Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.
Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил - непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами... И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания - рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, - ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.
Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.
Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор - человек - здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:
- Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?
Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.
Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела - искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.
Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?
- Это опасно, Даме, - каркнул за плечом коммандер, отказываясь преодолеть категорический запрет касания страшным напором рубленных слов.
Одри подошла к своему отражению в неисполнившихся мирах погибших вселенных и, положив ладони на ее голые плечи, спросила:
- Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего?
Женщина молчала. Ее глаза были закрыты, но Одри чувствовала упорную недвижимость копящейся силы, пока еще сдерживаемый напор истины, оставляющей призрачный шанс забыть и уйти, оттолкнуть найденное богатство, непонятый смысл вселенских мук в блаженство тьмы и пустоты.
- Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего? повторила Одри, с силой надавливая на хрупкие ключицы, вминая внутрь бесстыдство жуткой наготы ходячего скелета - муза концентрационных лагерей смерти, предвестник, ангел гибели, выпавшего из провидческого бреда кротов, нашедших путь к богам.
- Она вам ничего не скажет, Даме, - спокойно сказал коммандер. - Они марионетки, куклы...
Дурацкая игрушка под потолком замедляла вращение, тонкий визг расплывался в печальный иссякающий вой, а блеск выцветал в черную ржавчину запекшейся крови.
Она действительно ничего не скажет. Боль осталась по другую грань мира, поняла Одри.
- Лекаря, быстро, - кинула Даме в пространство тишины и непреодолимость приказа вытянула из однообразия рельефной белизны такую же безличность с саквояжем в руке.
- Мне от нее нужно пятьдесят секунд вменяемости. Пусть это будет наслаждение, пусть это будет боль, но она должна заговорить. Несколько фраз, все остальное - не имеет значение.
- Рекомендую сыворотку правды, Даме, - ответил лекарь. - Она вызывает необратимое поражение головного мозга, но растормаживает блокированные участки памяти и речи. Но мне нужны будут помощники...
- Она не собирается сопротивляться.
- Инъекцию надо делать в основание черепа, Даме.
Одри отступила. Напружинившаяся марионетка еще больше опала, обвисла, врастая во враждебную реальность, истончаясь в ее неприкаянной среде, как крупинка соли. Что-то еще держалось в необязательном теле, в этом неопределенном пристанище даже не старости, а той древности, где утрачен счет физических времен, условный оборот вечного пребывания на одном месте, где уже нечему гнить и разлагаться в окаменевшем теле, а придавленная испытаниями душа растеряла мудрость, которая есть просто усталость.
Послушные рабы все еще окаймляли грязным океаном узкую полоску ритуального творения, придавая специфическую величественность примитивному насилию. Одри с какой-то иной стороны взглянула на запущенный ею чудовищный механизм, в своем упорстве и равнодушии идущем до самого конца, до запретных пределов заклятых королевств, обнаруживая за приемлемой бездушностью, автоматизмом неожиданный эстетизм оформления смерти, архаические отсылки к укорененным символическим структурам, насилием сохраняющим равновесие между подающимся разумом и тяжелевшей, набирающей ненависть, горе, беду Крышкой, теряющей призрачность и прозрачность Хрустальной Сферой.
Наслаждение готово было проникнуть в приближавшееся предвкушение, как неожиданный пейзаж или уродство привязывают скучающий взгляд, цепляются крохотными крючками свежей топологии и цветовой гаммы за серую поверхность усталых будней, сдирая поджившую корку устоявшихся мнений и движений, останавливая в ударе наивной красоты. Но для этого нужно было полностью отодвинуться от настоящего,