которая должна персонифицироваться в шизоидной анонимности насилия.
Приходилось отступать, все еще держа пистолет, но при любом выпадении судьбы уже не имея воли стрелять в оформленную пустоту личного бреда, прорыва изнанки, выуживающей самые подлые воспоминания чужой кары. Шаг назад, еще шаг, еще... Излом, складка, всплеск, надвинувшие пирамиду под ноги и стянувшие зал в плохо просматриваемую отдаленность, чужеродность, теперь равнодушную и безопасную. Фарелл повернулся и зашагал к вершине.
Таинственность распадалась в шершавую ткань, устилающую помост, копируя эстетику показных экзекуций, где всплески крови и плоти должны были срываться с жал палачей и растворяться во тьме материи, не отвлекая от заживо анатомируемых тел шредингеровских кошек, которые были еще живы в своей смерти. Но среди сумрачной торжественности вырисовывался стандартный реанимационный футляр, старый трудяга, до блеска обтертых углов впитавший в себя самые жуткие грезы мучимых жизнью жертв. Коффин, как прозывали десантники персональную пыточную машину безнадежности и отчаяния, еще одной непонятной совмещенности, смешанности пребывания и конца, еще одного питомника все тех же проклятых квантовых зверьков, открывающих двери в любой мир, кроме мира покоя и тишины.
И в голове его - алеф, и распростерт он сквозь миры, и пробуждает души страхом бесконечности, откуда бездна вглядывается в звезды, презирая Хрустальную Сферу. Фарелл потрогал коффин, но ничего не чувствовалось сквозь перчатку - тот тонкий слой натяжения внешних страстей, обтягивающих черную металлическую дыру драмой темных снов умирающей ночи, предохраняя, а точнее, милостиво позволяя подумать, прежде чем необратимость Эверетта не выжмет тебя из структурной матрицы дурной бесконечности в клейкое ничто подложки бытия, в содружество струн и волокон, на которых и пишутся любые письмена. Где-то должен был быть пульт - дистанционное волшебство пробуждения и засыпания, словно сонливые инъекции имели власть над безымянным созданием, а не оказывались муляжами успокаивающей достоверности мертвой вселенной, изнасилованной, непроницаемой и внешней сущностью творимого человеком меона, твердой и умерщвленной сути, лишенной жизни и ритма. Метаигра текучих правил, где Ойкумена организовывалась вокруг идущего, концентрировалась и кристаллизовалась в преднамеренность известного исхода, вне категориальной убогости добра и зла, справедливости и воздаяния, но все в той же отстраненности герметизма, оккультизма и одиночества забывающей и распадающейся души.
Откуда приходило это знание в безошибочном ощущении просчитанности каждого шага, уверенности, что даже если зажмурить глаза, остановиться, таинство апекса все равно принесет его в точку схождения мировых линий, странный центр Ойкумены, откуда только и возможен вот такой спокойный взгляд извне, из ментальной пропасти или выси, накаченных спокойствием и равнодушием, счастливой остановки любых часов, гипостазированной реальностью лика, где физиогномика созерцания открывала смысл всего, что происходило и будет происходить под солнцем? Сумма омни. Завершение всех дорог.
Сюда должен был дойти один. Вечная ошибка всех отражений всматриваться в себя сквозь чужие глаза, пребывая в уверенности, что только сила сломит силу, напор и удар, смерть и смерть. Все и вся были лишь разменными пешками в марафоне за бытием, не алчность, не власть, не свобода стояли на кону дикой карусели событий, сливающихся в серую пелену непроглядной посредственности. Вот, готов был понять Фарелл, вот тот образ, за который может быть и стоило ухватиться, прежде чем получать допуск за пелену обмана. Мы слишком быстро живем, у Ойкумены нет времени на долгую и обстоятельную эволюцию, вдумчивый перебор вариантов отягощенных болезнями уродцев и миллионы лет на жалостливое размышление о том, что неплохо бы дать еще шанс тараканам и комарам. Время иссыхает, иссякает, такое готов почувствовать каждый, чья судьбы вырождается в неразборчивую тоску ритуальных действ, где только насильственная смерть еще склабится в убийственной веселости разнообразить горящий прах под Крышкой.
Теперь не до изысков зауропдов и эхеницей, повторов и возвратов, полировки и воспитания, нет времени, нет желания, лишь затихающий ляпуновский метроном намекает на торопливость и обреченность. Живой материал щедрыми горстями вбрасывается в круговорот обезумевшего дарвинизма, главное - гореть, распадаться и синтезировать лихорадочно философский камень смысла погибающей вселенной, задыхающейся в бесконечном ожидании появления терапевтов, а не костоломов. Вот только не было терапевтов. Хирургов и костоправов - сколько угодно в смердящей толпе ходячих покойников, зомбированной анатомии и психологии отработанных заклятий отточенных инструментов ампутации и трепанации, но нет там места терпению и эмпатии обычного чуда слов, которые только и имеют власть над безымянным мирозданием.
А значит, все вновь и вновь стирается и пишется заново по одряхлевшей бумаге, и за концом следует вовсе не начало, а все тот же конец, в тех же декорациях, изношенных и протекших, сделанных и отремонтированных на скорую руку, когда лишь немотивированный ужас заслоняет издевательство халтуры, подделки, богуса такой безжизненной жизни отданного на растерзание сошедшей с ума Ойкумены существования. Концы не сходились в искривленной геометрии философии истории, откуда даже логика перестала извлекать убогий смысл противостояния интересов, нехватки ресурсов, демографии и пандемий, но словно спрыснутые отравой насекомые бились в стеклянный колпак загадочного опыта, давя друг друга лишь в агонии манящего обмана новых просторов за пределами Крышки.
Каждый был готов предложить свой ответ. Ответ был любой, но только 'нет'. Эта бездна засасывала без остатка в вечное молчание полного осознания, яркого ощущения мысли, эстетического оргазма овладения, а вернее - добровольного слияния со смыслом, лицом к лицу, потому что у творения всегда есть лик, и лишь слепцы ощупывают его рельеф в ложной уверенности восстановить из хаоса разрозненных частей полноту и целостность идеи и эйдоса. Вот только не было там бесконечности, потому что время оставалось под Крышкой, билось под Хрустальной Сферой в асфиксии, все еще цепляясь за свои жертвы притягательностью вечности. Краткий миг, меньше такта, за щербинку которого не успевало ничего измениться в промежутке между будущим и прошлым, вполне достаточный для бога, но слишком мимолетный для человека, разочарование оскомины ностальгии, прорывающейся в снах откровенностью нереализованных миров, слишком пустых и лучших для того, чтобы в них жить.
Коффин был пуст. Провода жизнеобеспечения оборваны и упругое ложе покрыто высохшими пятнами протекших растворов. Не было ни альфы, ни омеги, лишь пустота обмана и разочарования. Разочарования сбывшимся ожиданием самого плохого, приправленного невразумительным и периферийным - 'как же так?' и 'кто виноват?'. Сказка оказалась с плохим концом. Вернее, совсем без конца. Вырвали, стерли, отменили. Неужели у нас такое возможно? Чтобы Ойкумена набралась чувства юмора? Чтобы вместо страшных чудес и обычного насилия она вдруг решилась на что-то жестоко-ироничное? Стоп. Охладись. Не называй врагом судьбу. Оно, это нечто, мул, коффин, вол не могло исчезнуть бесследно. Это не космос, это Ойкумена, душный мирок, спертое пространство, регенерированный воздух и вода. Здесь воздаяние и карма имели тот самый первобытный смысл эха, отзвука, но на краю времен уже не было времени ждать, события должны совершаться немедленно, сцепляться, увязываться, слипаться в противоестественную связь причины и следствия, в проклятие позитивизма после, значит вследствие.
В броне было неудобно втискиваться в ложе, но девственные хрящи упоров с противным скрипом подались, раздвинулись, вмещая Фарелла в смущенные объятия заработавшей машинерии, отчего из пазов полезли дежурные жала с антидотом, но напоровшись на непроницаемый экзоскелет выпустили инъекции куда-то в складки абсорбирующего псевдоэпителия, к голове прислонились холодные пластины, а сверху упала кислородная маска. Фарелл захлопнул крышку и оказался в царстве Вола. Тесный гроб, тишина, темнота и странное ощущение отделенности, отдаленности от чего-то привычно важного, надоедливого, незаметно цепляющего периферию внимания, но не вторгающегося в перекрестье тревоги или радости. Так, забывчивый шум бытия, шероховатость Обитаемости. Крышка. Ее давление. Невозможностью оно истиралось и измельчалось лишь в воспоминание, фантомную боль ампутированного искалеченного члена. Ледяные порции кислорода втискивались сквозь зубы, наполняя, а точнее - набивая легкие колким снегом, медленно подтаивающим, проступая зудящим потом под броней. Это отвлекало, слишком спаивало с жизнью привычным неудобством и уверенностью в следующем вздохе. Фарелл стащил маску, ожидая услышать писк медицинской тревоги, но тишина продолжалась.
Нет такого зрения, которое бы не было зрением видимых предметов, а было бы лишь зрением себя самого, не воспринимая никакого цвета, а видя лишь себя. Нет такого слуха, который бы никакого звука не слышал, а только сам себя. Нет таких и ощущений, вожделений, воли, любви, страха, представления. И в