Вот и ты для меня такая.
В детстве я на Хэллоуин играл, будто я моряк, и, попрошайничая,[26] иду на кораблях до самого моря. Мешок с конфетами — штурвал, маска — паруса, рассекающие чудесную осеннюю ночь, а огни передних веранд сияют, словно порты захода.
Попрошай был капитаном нашего корабля, и он говорил: «Мы лишь ненадолго задержимся в этом порту. Спускайтесь на берег, желаю хорошо провести время. Только помните, мы отчаливаем на заре». Бог мой, он был прав! Мы отчаливали на заре.
Ежевичные кусты росли повсюду — зелеными драконьими хвостами они взбирались на бока заброшенных складов в промышленной зоне, знававшей иные времена. Кусты были такие мощные, что люди клали на них доски, как мосты, чтобы добраться до больших ягод посередке.
В кусты вело множество мостов. Некоторые в пять или шесть досок длиной, и следовало осторожно балансировать, чтобы пробраться по ним обратно, потому что на пятнадцать футов вниз — ничего, кроме ежевичных кустов, и, если ты падал, колючки могли сильно поранить.
Это не то место, куда заглядываешь мимоходом — нарвать несколько ежевичин для пирога или съесть с молоком и сахаром. Туда отправлялись собрать ежевики для варенья на зиму или продать, потому что денег хотелось побольше, чем только на кино.
Там было столько ежевики, что просто не верилось. Ежевичины громадные, как черные алмазы, но добираться до них — как брать штурмом средневековый замок: в ход шла вся ежевичная инженерия, вырубка ходов и прокладка мостов.
— Замок пал!
Время от времени, когда мне надоедало собирать ежевику, я вглядывался в тенистую, похожую на темницу глубь кустов прямо подо мной. Там, внизу, виднелось что-то смутное, какие-то текучие тени, как призраки.
Однажды мне стало так любопытно, что я припал к пятой доске моста, который построил в кустах, и пристально уставился вглубь, где колючки походили на шипы опасной булавы, пока глаза не привыкли к темноте и прямо под собой я не увидел седан модели А.
Я так долго лежал на доске, рассматривая машину, что у меня свело ноги. Через два часа, разодрав одежду и до крови исцарапавшись, я проделал ход на переднее сиденье этой машины — руки на руле, одна нога на педали газа, другая на тормозе, а вокруг, будто в замке, запах обивки, — и стал глядеть из сумеречной тьмы через ветровое стекло вверх, в зеленые солнечные тени.
Пришли другие сборщики и принялись собирать ежевику на досках прямо надо мной. Они ужасно радовались. Наверное, попали туда впервые и никогда раньше не видели такой ежевики. Я сидел под ними в машине и слушал, как они разговаривают.
— Эй, гляди, какая ежевичина!
Жизнь не сложнее поездки через Нью-Мексико в одолженном джипе, с девушкой на переднем сиденье, такой красивой, что мне становится во всех отношениях замечательно всякий раз, когда я на нее смотрю. Выпало много снега, и нам пришлось ехать сто пятьдесят миль не в ту сторону, поскольку снег забил нужную нам дорогу, будто склянку песочных часов.
На самом деле, я страшно рад, потому что мы едем в крошечный городок Торо, штат Нью-Мексико, узнать, открыто ли 56-ое шоссе до каньона Чако. Мы хотим посмотреть там индейские руины.
Земля укутана снегом так, будто только что получила государственное пособие и теперь предвкушает долгую и приятную пенсию.
Мы замечаем кафе, умостившееся в снежной праздности. Я вылезаю из джипа, девушка остается в машине, а я иду в кафе выяснять насчет дороги.
Официантка — женщина средних лет. Она смотрит на меня, будто я — иностранный фильм, только что вышедший сюда из-под снега, с Жан-Полем Бельмондо и Катрин Денев[27] в главных ролях. Кафе пахнет завтраком длиной в полсотни футов. За ним сидят два индейца — жуют яичницу с ветчиной.
Они молчат, им любопытно. Косо поглядывают на меня. Я спрашиваю официантку о дороге, и она говорит, что дорога закрыта. Сообщает об этом одной быстрой окончательной фразой. Ну, ничего не поделаешь.
Я направляюсь к двери, но один индеец поворачивается и говорит, не оборачиваясь ко мне:
— Дорога открыта. Я сегодня утром по ней ехал.
— До самого 44-го шоссе? До самой Кубы? — спрашиваю я.
— Да.
Внезапно официантка переключает все свое внимание на кофе. Кофе нуждается в безотлагательной заботе, и именно этим она сейчас занята во благо всех будущих поколений любителей кофе. Без ее преданности кофе в Торо, штат Нью-Мексико, может и вовсе исчезнуть.
Когда я познакомился с Камероном, он был глубоким стариком, постоянно носил теплые тапочки и уже не разговаривал. Только курил сигары и временами слушал пластинки Берла Айвза.[28] Он жил с одним из своих сыновей: тот сам дожил до средних лет и уже начал сетовать на старость:
— Черт возьми, как ни крути, а я уже не так молод, как был когда-то.
У Камерона в гостиной было свое кресло. Накрытое шерстяным одеялом. В это кресло больше никто не садился — во всяком случае, оно всегда стояло так, будто он в нем сидит. Креслом командовал его дух. Старики умеют так поступать с мебелью, на которой заканчивают свои дни.
Зимой он не выходил наружу, но летом порой садился на передней веранде и глядел мимо розовых кустов в палисаднике на улицу, где жизнь расписывала свои дни без него — как если бы его там и не было никогда.
Но это неправда. Он был прекрасным танцором и в 1890-х танцевал ночи напролет. Он прославился своими танцами. Он свел в могилу не одного скрипача, а девушки с ним всегда танцевали лучше и любили его за это, и от одного имени его всем девушкам в окрэге становилось лучше на душе, они краснели и хихикали. Даже серьезных барышень возбуждало одно его имя или вид.
Много сердец разбилось, когда в 1900 году он женился на самой юной девушке Синглтона.
— Не такая уж она красивая, — горестно твердили неудачницы и плакали на свадьбе.
Еще он чертовски хорошо играл в покер — а в округе люди играли в покер очень серьезно и с большими ставками. Однажды человека, сидевшего рядом с ним, поймали на шулерстве.
На карту были поставлены куча денег и лист бумаги, представлявший двенадцать голов скота, двух лошадей и повозку. Они были частью ставки.
О том, что человек жульничает, объявил один из игроков: он быстро перегнулся через стол, не говоря ни слова, и перерезал тому человеку глотку.
Камерон машинально протянул руку и пальцем зажал ему яремную вену, чтобы кровь не хлестала по всему столу. Он поддерживал умиравшего на стуле, пока не закончилась партия и не выяснилось, кто станет владельцем двенадцати голов скота, двух лошадей и повозки.
Хотя Камерон больше не разговаривал, отблески таких событий читались в его глазах. Ревматизм превратил его руки в какие-то овощи, но в их покое чувствовалось огромное достоинство. То, как он зажигал сигару, казалось историческим актом.