чернеют полоской, а розовато-белые, с потрескавшейся кожей. Руки поверх одеяла подрагивали и были сжаты, словно он ещё держал весло…
— Нагляделась? Видишь, живой твой охотник! Пусть поспит, нельзя его тревожить сейчас. Пусть сил набирается. Он сегодня молодец — первое слово сказал.
— Какое слово?
— Имя назвал.
— Валентина?
Доктор замялась:
— Нет, другое…
— Какое еще другое?
— Кажется, в бреду…
— И что же он сказал в бреду? — подступила с назревающими слезами. — Скажите мне честно! Кого звал?
— Точно не расслышала… Кажется, Видея. Или Медея…
— Господи, это что за имена такие?
— Медея была богиня. Древнегреческая.
— А Митя-то при чём здесь?
— Не знаю. Может, он историей увлекался.
— Он, кроме своей охоты, ничем не увлекался. Ну, выпивкой ещё… Медея!
— А может, Ведея, — предположил доктор.
Валентина в страхе закрыла ладонью рот:
— Ведея?
— Да нет у нас таких. Послышалось, видно… А может, жар у него?
Валентина попыталась прорваться к кровати, врач ухватила её за рукав — затрещало.
— Да бред у него! Это пройдёт, бывает так… Потом я тебя приглашу, как отходить от лекарства начнёт. Он ведь, можно сказать, заново родился.
Валентина впервые за этот месяц уснула сама, без вмешательства врачей, почувствовав усталость во всём своём теле. Перед сном только подумала: надо позвонить дочерям. Но сил больше не было идти по коридору до вахты, где находился телефон. Она легла, не разбирая постель, и уснула счастливым сном. Жив её Леший! А остальное, бог даст, приложится.
Через два дня её пустили к нему в палату. Дмитрий не спал.
— Митя…
Валентина присела к его кровати, пытаясь взять его за руку, но он отдёрнул её.
— Да не Митя я. Я Леший! А ты-то кто? И чего ты плачешь?
— Ты в уме ли? Я жена… Валя…
— Чья жена?
— Да твоя! Ты что…
— Да нет у меня жены! Один я теперь…
— Митя… Как же так…
Валентине даже показалось, что он и не старался её вспомнить. Он был безучастен ко всему, что было рядом с ним. Смотрел в потолок, почти не моргая, как бы изучал все трещинки и неровные мазки потолочной краски.
Не поворачивая головы, он только скосил взгляд на неё и снова уставился на потолок. И чего от него хотят? Ему и так плохо. В голове звон, и потолок то и дело плывёт, и всё в комнате кружится.
— Почему он не узнаёт меня?… Мы же двадцать лет вместе?
Валентина, всхлипывая, обращалась то к врачу, то к медсестре.
— У нас ведь дети… Неужели всё можно забыть?! Может, он шутит или пугает меня?
Врач положила ей руку на плечо:
— Бывает так, не помнит пока. Наверное, он ещё там, где был все эти дни, той жизнью живёт.
— Да какой той жизнью? Комой, что ли? Это ведь почти смерть! Там нельзя жить!
— А никто этого не знает… Пойдём, ему отдых нужен. Устал он… А память, она придёт. Только на всё нужно время. Не всё сразу. Он и так у тебя молодец, теперь на поправку пойдёт. Всё образуется. Верить только надо. И ждать…
— А вдруг он совсем не вспомнит?
— Рано пока об этом. Сил ему надо набираться, а сон — самое лучшее сейчас лекарство, — сказала врач, увлекая Валентину за собой.
— Сейчас ты можешь ехать домой. Там ведь, поди, хозяйство, скотина, — сокрушённо добавила, — дома всегда дел много…
— Как домой? Я никуда не поеду! Он тут полуживой, а я к скотине поеду… Не сдохнет скотина, подождёт, соседи покормят.
— Нет, я не выгоняю тебя. Но нужно время, пока он что-то начнёт вспоминать. Ему ко всему нужно привыкать…
Валентина отказалась ехать домой, пока Дмитрий полностью не поправится, — не могла она его оставить. Хоть и видела, что уход за ним хороший, а не могла бросить худого и одинокого, на этой казённой кровати, беспомощного, как малое дитя, — не могла… Да ещё после слов его, от которых так и несло болью:
— Один я теперь…
Почему со мной здесь все стараются заговорить? Что они хотят узнать? И где я? В больнице? Почему тогда нет моих знакомых? Почему со мной сидит всегда эта плачущая женщина и называет себя моей женой? Кто она? Наверное, медсестра, только у неё нет мужа, хочет, чтобы я им стал. Но я не хочу! У меня есть Ведея!
Но почему женщина плачет? Ей жаль меня… Но ведь я ей никто? Что вообще случилось? Почему ноги мои не слушаются и руки, как и язык, словно налиты свинцом? Почему силюсь сказать им это, но у меня не получается? Приходит много людей, но я никого не знаю… Как им сказать об этом? Что же всё-таки происходит? Может, я уже умер, нахожусь на том свете? И вокруг меня тоже умершие, только они этого не понимают. Или понимают, но не говорят мне, чтобы я не испугался. Готовят меня к страшному суду, оттого, может, и говорят так тихо… Только у них тогда тоже всё, как на земле, и даже матерятся так же, как на земле.
Когда мужчина вкалывал ему в вену иглу, почему-то матерился, а от молодой женщины, которая протирала лицо мокрой салфеткой, пахло только что выпитым медицинским спиртом. И запах её груди он почувствовал, и свет он видит земной. А там есть ли свет? Тогда почему они мне не хотят говорить правду? Может, они её не знают? Или не хотят знать?
Его разум от задаваемых самому себе вопросов уставал и как бы затихал. И, прикрыв глаза, он снова впадал в сон, но даже сквозь сон слышал где-то вдалеке слова, но не понимал их смысла — сознание будто ограждалось от всего этого сном, сном его разума. Но утром снова приходили женщины и мужчины, заглядывали ему в глаза, кололи в вену, что-то спрашивали и снова уходили. А с ним всегда оставалась эта плачущая женщина, статная, с красивым печальным лицом. Наверное, она была очень добрая. Может, оттого и несчастная? В последние дни она кормила его из ложечки чем-то молочным. А ему хотелось мяса, но сказать он этого ей не мог. И он глотал потихоньку эту смесь и снова засыпал, но уже чувствовал, что пальцы его шевелятся, когда он этого захочет. И эта женщина, кормившая его, когда никого больше не было в комнате, растирала его одеревеневшие руки и ноги.
Но почему у них здесь нет солнца? Почему нет тёплых лучей, которые по утрам будят, от которых, когда закрываешь глаза, видишь свою кровь, как она течёт в веках? Только лампы под потолком и запачканные краской плафоны. Его ни о чём пока не спрашивали, все чего-то ждали. Может, что он сам первый заговорит? Может, они ждут от меня покаяния? Только за что? Может, за то, как прожил жизнь…
Для Лешего каждый новый день начинался с долгих и утомительных расспросов. Выпытывали одно и