добродетельными, мы не нуждаемся ни в какой науке и философии. Здесь Кант расходится с «первооткрывателем» морали Сократом, для которого добро совпадает со знанием и отсутствие знания является единственным источником всякого морального несовершенства. Сын века Просвещения, Кант вместе с тем выходит за пределы просветительского рационализма. Наука и мораль — разные сферы человеческого бытия. Связь между ними, конечно, есть, и он к ней еще вернется, но пока его интересуют различия.
В теории, удаляясь от эмпирии, разум впадает в противоречия с самим собой, приходит к загадкам, к хаосу неизвестности, неясности, неустойчивости. Иное дело в поведении. Практическая способность суждения, освобождаясь от чувственного материала, устраняет привходящие наслоения и упрощает себе задачу. Моральность предстает здесь в очищенном, незамутненном виде. Вот почему, хотя мораль рождается вне философии, философствование идет ей на пользу. В практической (нравственной) сфере разум приобретает конститутивную функцию, т. е. решает конструктивную задачу формирования понятий и их реализации. (Напомню, что в сфере познания разум регулятивен, он только предостерегает от ошибок, конститутивен в познании лишь рассудок.) Предмет практического разума — высшее благо, обнаружение и осуществление того, что нужно для свободы человека. Главное — поведение; вначале дело, знание потом. Философия вырывается здесь из плена умозрительных конструкций, вступает в сферу практической деятельности.
Философский анализ нравственных понятий говорит о том, что они не выводятся из опыта — они априорны, заложены в разуме человека. Кант настойчиво повторяет эту мысль. Где ее истоки? Кант не исследует происхождения морали в целом как формы сознания, которая возникла вместе с обществом и вместе с ним трансформировалась. Речь идет только о нравственном статусе индивида. Повседневный опыт современного Канту общества противостоит моральности, скорее, духовно уродует, нежели воспитывает человека. Моральный поступок выглядит как результат некоего внутреннего императива (повеления), зачастую идущего вразрез с аморальной практикой окружающей действительности.
Строго говоря, любой поступок императивен. Но, отмечает Кант, следует различать императивы, направленные на достижение определенной цели, и те, которые этим не обусловлены. Первые он называет гипотетическими (поступок обусловлен целью), вторые — категорическими. Моральный поступок — следствие категорического императива; человек не стремится при этом достичь никакой цели, поступок ценен сам по себе. Цели гипотетического императива могут быть двоякими. В первом случае человек ясно знает, что ему нужно, и речь идет только о том, как осуществить намерение. Хочешь стать врачом — изучай медицину. Императив выступает в качестве правила уменья. Это правило не говорит о том, хороша ли, разумна ли поставленная цель, оно говорит лишь об одном — что нужно делать, чтобы ее достичь. Предписания для врача, чтобы вылечить пациента, и для отравителя, чтобы наверняка его убить, здесь равноценны, поскольку каждое из них служит для того, чтобы осуществить задуманное.
Во втором случае цель имеется, но она весьма туманна. Дело касается счастья человека. Гипотетический императив при этом принимает форму советов благоразумия. Последние совпадали бы с правилами уменья, если бы кто-нибудь дал четкое понятие о счастье. Увы, это невозможно. Хотя каждый человек желает достичь счастья, тем не менее он не в состоянии определенно и в полном согласии с самим собой сказать, чего он, собственно, хочет, что ему нужно. Человек стремится к богатству — сколько забот, зависти и ненависти он может вследствие этого навлечь на себя! Он хочет знаний и понимания — нужны ли они ему, принесут ли удовлетворение, когда он увидит пока что скрытые от него несчастья? Он мечтает о долгой жизни, но кто поручится, что она не будет для него лишь долгим страданием? В отношении счастья невозможен никакой императив, который в строжайшем смысле предписывал бы совершать то, что делает счастливым, так как счастье есть идеал не разума, а воображения и покоится на сугубо эмпирических основаниях. Нравственность нельзя построить на такой зыбкой почве, какой является принцип счастья. Если каждый будет стремиться только к своему счастью, то максима человеческого поведения приобретет весьма своеобразную «всеобщность». Возникнет «гармония», подобная той, которую изобразил сатирический поэт, нарисовавший сердечное согласие двух супругов, разоряющих друг друга; о, удивительная гармония! Чего хочет он, того хочет и она!
Дело не меняется от того, что во главу угла ставится всеобщее счастье. Здесь люди также не могут договориться между собой; цель неопределенна, средства зыбки, все зависит от мнения, которое весьма непостоянно. (Поэтому никто не может принудить других людей быть счастливыми так, как он того хочет, как он представляет себе их благополучие.) Моральный закон только потому мыслится как объективно необходимый, что он должен иметь силу для каждого, кто обладает разумом и волей.
Категорический императив Канта в окончательной формулировке звучит следующим образом: «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла всегда стать и принципом всеобщего законодательства».[90] Критика кантовского категорического императива не составляет труда: он формален и абстрактен, как библейские заповеди. Например, не укради. А если речь идет о куске хлеба: я умираю от голода, и хозяину хлеба потеря этого куска ничем не грозит? Кант вовсе не за то, чтобы люди умирали, а рядом пропадал хлеб. Просто он называет вещи своими именами. На худой конец укради, только не выдавай свой поступок за моральный. Мораль есть мораль, а воровство есть воровство. В определениях надо быть точным.
У Канта есть небольшая статья с красноречивым названием «О мнимом праве лгать из человеколюбия». Во всех случаях жизни, настаивает философ, надо быть правдивым. Даже если злоумышленник, решивший убить твоего друга, спрашивает тебя, находится ли его жертва у себя дома, не лги. У тебя нет гарантий, что твоя ложь окажется спасительной. Ведь возможно, что на вопрос преступника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честно дашь утвердительный ответ, а последний между тем незаметно для тебя вышел и таким образом не попадется убийце и злодеяние не будет совершено. Если же ты солгал, сказав, что твоего друга нет дома, и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на улице и совершил преступление, то тебя с полным основанием следует привлечь к ответственности как виновника его смерти. Между тем если бы ты сказал правду, насколько ты ее знал, то возможно, что, пока убийца отыскивал бы своего врага в его доме, он был бы схвачен сбежавшимися соседями и убийства бы не произошло. Правдивость есть долг, и стоит только допустить малейшее исключение из этого закона, как он станет шатким и ни на что не годным. Моральная заповедь не знает исключений.
И все же они мучают Канта. В позднем своем труде — «Метафизика нравов», излагая этическое учение, Кант ко многим параграфам присовокупил своеобразные дополнения (как антитезис к тезису), озаглавленные всюду одинаково — «Казуистические вопросы». Выдвинут, например, тезис: самоубийство аморально. И тут же антитезис-искуситель ставит вопросы: самоубийство ли идти на верную смерть ради спасения отечества? Можно ли вменить в вину самоубийство воину, не желающему попасть в плен? Больному, считающему, что его недуг неизлечим? Вопросы остаются без ответа, но они говорят о том, что Кант не закрывал глаза на противоречия жизни. Он только полагал, что мораль (как и право) не должна приспосабливаться к этим противоречиям. В морали человек обретает незыблемые опоры, которые могут пошатнуться в кризисной ситуации, но кризис и норма — разные вещи.
Наиболее прочная опора нравственности, единственный истинный источник категорического императива — долг. Только долг, а не какой-либо иной мотив (склонность и пр.) придает поступку моральный характер. «…Имеются некоторые столь участливо настроенные души, что они и без всякого другого тщеславного или корыстолюбивого побудительного мотива находят внутреннее удовольствие в том, чтобы распространять вокруг себя радость, и им приятна удовлетворенность других, поскольку она дело их рук. Но я утверждаю, что в этом случае всякий такой поступок, как бы он ни сообразовался с долгом и как бы он ни был приятным, все же не имеет никакой истинной нравственной ценности».[91]
Этот ригористический пассаж вызвал возражения и насмешки. Шиллер не мог удержаться от эпиграммы.