ним, привлекает ее больше, чем мысль о том, чтобы выкопать это сокровище и потратить его.
Я никогда не верил ей. Она не позволяла мне заглянуть в ее глаза, произнося это. Ее голос дрожал, когда она говорила о готах, считавших грабеж могил своего рода спортом. («Они подняли гранитную плиту весом 50 фунтов, — рассказала она однажды недоверчиво, — как они смогли сделать это, в темноте, не зная, что может ожидать их там?») Внизу, в магазинчике вуду, стоял гроб со стеклянной крышкой, со скелетом внутри, и Розали не любила заходить в магазин именного из-за этого — я заметил, как она поглядывает на него краешком глаза, словно грустные маленькие кости одновременно интриговали ее и вызывали отвращение.
Я понял, что для нее это навязчивый страх. Розали избегала всяческих разговоров о мертвых, похороненных, о копании в земле. Когда я рассказывал ей свои истории, она заставляла меня пропускать те части, где речь шла о захоронении сокровищ или тел. Она не позволяла мне описать зловоние ночного болота, слабые мерцающие огни Святого Эльмо, глубокий сосущий звук, который издавала влажная земля, когда в нее втыкали лопату. Она не позволяла мне описывать похороны в море или в неглубоких могилах в байю. Розали закрывала уши руками, когда я рассказал ей о мошеннике, чей труп я подвесил на черном узловатом суку столетнего дуба. Это было запоминающееся событие — год спустя я проехал мимо этого уединенного местечка, и идеально сохранившийся скелет все еще висел там, удерживаемый на месте полосами серого испанского мха. Мох оплетал его длинные кости, каскадами спадал из пустых глазниц, мох раскрыл его челюсти и свисал с подбородка длинной серой бородой — но Розали не хотела слышать об этом.
Когда я заявил ей об этом ее страхе, она отказалась признаться в нем.
— Кто сказал, что кладбища романтичны? — вопросила она. — Кто сказал, что мне нужно заниматься выкапыванием костей только потому, что я западаю на Винэла Сент-Клера?
(Винэл Сент-Клер был музыкантом, одним из тощих траурных красавцев, украшавших стены комнаты Розали. Я не видел никаких признаков того, что она западала на него или кого-либо другого.)
— Я ношу черное только для того, чтобы все мои вещи сочетались друг с другом, — произнесла она торжественно, словно рассчитывала, что я ей поверю. — Тогда мне не придется думать о том, что надеть, когда я встаю по утрам.
— Но ты не встаешь по утрам.
— Ну тогда по вечерам. Ты знаешь, что я имею в виду.
Она откинула голову назад и языком слизала последнюю каплю виски из бокала. Это было самое эротическое ее действие, какое я когда-либо видел. Я провел пальцем вдоль гладких складок ее внутренностей. Секундное выражение дискомфорта появилось на ее лице, словно она страдала от боли. Ничего удивительного, впрочем, — виски, которое пила Розали, могло растворить кишки, как кислота. Но разговора она так и не продолжила.
Так что я наблюдал, как она пьет, пока не отключится. Хрупкие волосы рассыпались по подушке, тонкая струйка слюны из уголка рта сбегала на черное шелковое покрывало. Тогда я вошел в ее голову. Мне не нравилось делать это слишком часто — время от времени я замечал, как она вопросительно смотрит на меня на следующее утро, словно помнит, что видела меня во сне, и удивляется — как я туда попал? Если бы я мог убедить Розали выкопать один из тайников с награбленной добычей — всего один — нашим неприятностям настал бы конец. Ей бы никогда не пришлось снова работать, и она все время была бы со мной. Но сначала мне нужно было найти ее страх. Пока я не узнаю, в чем он заключается, и не выясню, как его обойти, мои сокровища останутся похороненными в черной влажной земле байю.
Через несколько мгновений я глубоко погрузился в губчатую ткань мозга Розали, перебирая ее детские воспоминания как золотые монеты, только что похищенные с испанского галеона. Мне показалось, что я ощущаю запах виски, туманящего ее сны — жгучая дымка.
Я нашел его быстрее, чем ожидал. Я напомнил Розали об ее страхе, и теперь — она бы не позволила своему сознанию вспомнить об этом — ее бессознательное видело сон. Одно мгновение я балансировал на краю бодрствования, смутно сознавал присутствие комнаты вокруг меня, тяжелой мебели и затянутых черным стен. Затем все исчезло, когда я с головой погрузился в сон Розали о детстве.
Деревушка в Южной Луизиане, построенная у слияния сотни ручейков и речушек. Улицы, вымощенные грязью и раскрошенными устричными раковинами; дома, построенные на сваях — чтобы вода не заливала аккуратные крылечки, покрашенные в яркие цвета. У некоторых домов — сети для ловли креветок, драпировками свисающие с заборов, заскорузлые от соли. У других домов до самой крыши громоздятся поставленные одна на другу ловушки для крабов. Страна кажун.
(Невезучая Розали — девочка кажун — она, заявлявшая, что никогда раньше ноги ее не было в Луизиане! Mon petite chou! Да уж, в самом деле «Смит»!)
На одном из крылечек, на ящике пустых пивных бутылок сидит девочка, в футболке и юбке из новенького ситца. Нежные кончики ее грудей просвечивают сквозь тонкую ткань футболки. Во впадинке у основания ее шеи поблескивает медальон — крошечный святой из серебра. Девочке лет двенадцать. Рядом с ней наверняка ее мама — большая женщина с величественными чертами лица и короной пушистых черных волос. Мама чистит раков. Она складывает головы в жестяную банку из-под кофе, а другие кусочки бросает нескольким пятнистым цыплятам, роющимся на незатопленном участке грязного двора. Мама никогда не видела, чтобы вода поднималась так высоко. Девочка держит банку кока-колы, но почти не пьет из нее. Она о чем-то беспокоится: это заметно по ее опущенным плечам, по тому, как неловко вытянуты ее худенькие ноги под ситцевой юбкой. Несколько раз ее глаза начинают блестеть от слез, которые она едва сдерживает. Когда девочка поднимает взгляд, становится понятно: она старше, чем показалось сначала, — лет тринадцать или четырнадцать. Она выглядит младше из-за наивности, неловкости движений и жестов. Она беспокойно ерзает и наконец произносит:
— Мама?
— Да, Рози? — Материнский голос кажется немного слишком медленным, он словно застревает в горле и неохотно скользит сквозь ее губы.
— Мама, Теофиль все еще под землей?
(Здесь во сне возникает провал, точнее, в моем знании сна. Я понятия не имею, кто такой Теофиль — возможно, друг детства. Скорее всего брат, в семьях кажун не бывает всего по одному ребенку. Этот вопрос беспокоит меня, и я чувствую, как Розали сразу же ускользает от меня. Затем сон неизбежно продолжается, и я втянут обратно.)
Мама старается сохранить спокойствие. Ее плечи опускаются, и тяжелые груди ложатся на живот. Стоическое выражение ее лица словно дает трещину.
— Нет, Рози, — наконец отвечает она. — Могила Теофиля пуста. Он вознесся на Небеса.
— То есть его там не будет, если я посмотрю?
(В ту же секунду я узнаю мою Розали в лице этой цветущей девочке. Умные темные глаза, а за ними — быстрый интеллект, не притупленный виски и временем.)
Мама молчит, подыскивая ответ, который одновременно успокоит и утешит. Но внезапно налетает шторм байю, как это обычно бывает: по небу прокатывается гром, воздух вдруг оживает и заполняется невидимыми искрами. Затем сплошным потоком обрушивается дождь. Пятнистые цыплята, жалуясь, забираются под крыльцо. За несколько секунд двор перед домом превращается в море грязи. Такой дождь идет каждый день уже в течение месяца. Это самая влажная весна, какую когда-либо видели в этой части байю.
— В такой потоп ты никуда не пойдешь, — говорит мама, и в ее голосе явственно слышится облегчение. Она загоняет девочку внутрь, а сама спешит на другой конец двора, чтобы снять белье с веревки, хотя выцветшие хлопковые платья и залатанные брюки из грубой ткани уже насквозь промокли.
Внутри теплого домика Розали сидит у окна на кухне, наблюдая, как дождь заливает байю, и размышляет.
Буря продолжается всю ночь. Лежа в постели, Розали слышит дождь, стучащий по крыше, ветки, скрипящие и шумящие на ветру. Но она привыкла к штормам, и не обращает внимания на эту грозу. Она думает о сарае на заднем дворе, где хранятся старые ловушки для крабов и инструменты ее отца. Она знает, что там есть лопата. И она знает, где лежит ключ.
Шторм заканчивается за час до рассвета, и она готова.