И вот в конце концов гибельные противоречия между отцом и сыном дошли до того, что в 1716 году царевич Алексей был заподозрен в измене, спустя год – привезен из заграницы в Петербург, брошен в тюрьму, подвергнут пыткам… То ли от них он умер, то ли рукой Петра был убит – никто не знает. Но при сыске над царевичем открылось многое, касаемое других людей, в том числе Евдокии.
Выяснилось, в частности, что Алексей тайком ездил в Суздаль. Но мало того – он переписывался с матерью, в чем ему помогала сестра самого государя Марья Алексеевна. Открылся также сам образ жизни Евдокии в Суздале, совсем даже не монастырский – гостей полон дом, а среди тех гостей и власти суздальские, и пророк какой-то местный, который наущает ее, будет она-де на престоле… А самое главное, завела она себе, по-старинному выражаясь, сударика.
Петр озверел…
В Суздаль был немедленно послан капитан-поручик Преображенского полка Григорий Скорняков- Писарев, известный своим сыскным азартом и преданностью царю. При нем находилась команда солдат. Скорнякову-Писареву предписано было арестовать и доставить в Москву, в Преображенский приказ, инокиню Елену, сиречь бывшую жену царя Евдокию. 10 февраля 1718 года команда прибыла в Суздаль и двинулась к обители. Здесь Скорняков-Писарев велел солдатам оставаться на карауле, а сам отправился в Покровский монастырь, причем умудрился войти не в ворота, а в какую-то боковую калитку, о которой вызнал заранее у местных жителей, кого застращав, кого подкупив.
Сия невоенная хитрость помогла ему оказаться в келье Елены – Евдокии неожиданно для нее. Захваченная врасплох, она смертельно испугалась. Уже кое-какие доказательства вины ее были налицо: одета была она отнюдь не в монашескую рясу и плат, а в телогрейку и повойник, что было несомненным нарушением монашеского устава.
Ни слова не сказав с побледневшей, лишившейся дара речи Евдокией, Скорняков-Писарев метнулся к сундукам и, разворошив все, что там лежало, отыскал-таки два письма от царевича Алексея.
Письма, кстати, были свойства самого невинного, какие могут писать разлученные мать и сын, мечтающие о встрече, однако несомненно изобличали факт «преступного сношения».
Заполучив первые вещественные доказательства, Скорняков-Писарев приободрился и отправил человека за своей воинской командою. Прибыли солдаты, и в монастыре грянул повальный обыск. Результаты его заставили было ретивого командира несколько приуныть… однако лишь до той поры, пока в Благовещенской церкви не нашли записку, в которой Лопухину именовали «благочестивейшей великой государыней, царицей и великой княгиней Евдокией Федоровной» и желали ей и царевичу Алексею «благоденственное пребывание и мирное житие, здравие же и спасение и во всем благое поспешение ныне и впредь будущие многие и несчетные лета, во благополучном пребывании многая лета здравствовать».
Эт-то какая еще благочестивейшая великая государыня, царица и великая княгиня Евдокия Федоровна?! О ней давно забыть надлежит, ведь ее заменила смиренная инокиня Елена!
То есть должна была заменить – по государеву указу. А коли не сделала того, стало быть, налицо не просто умысел преступный, но и прямое неповиновение!
Заговор против государя…
Уже 14 февраля, переворошив в монастыре все, что только можно было переворошить, Скорняков- Писарев арестовал-таки Евдокию и многих других монахинь, а также нескольких священников и монахов мужской обители. Их всех привезли в Преображенский приказ в Москву, и уже 16 февраля начался строгий розыск.
Первым – и очень суровым в те времена – обвинением Евдокии предъявили то, что она сняла монашеское платье вообще и жила в монастыре не по уставу, мирянкой. Отпираться было невозможно, ведь Скорняков-Писарев лично сам застал Евдокию одетой отнюдь не по-монашески. Вот тут ей припомнили и двор, приехавший к ней из Москвы, и трапезы отнюдь не монастырские, и прием гостей – воевод да родственников, и светскую запретную переписку…
Но главный удар ждал бывшую царицу впереди, когда старица-казначея Маремьяна, сверх меры испугавшись грозящих кар (да и то сказать, Скорняков-Писарев стращал всех, сил не жалея!), рассказала о том, что к Евдокии много раз приезжал из Москвы офицер-преображенец Степан Глебов, и не просто приезжал, а в келью к ней хаживал… причем не только днем, но и оставался на всю ночь до утра.
Ну ладно Маремьяна… Она славилась в монастыре своим неуживчивым нравом, и не было на свете человека, кому она не готова была б напакостить. Но среди монахинь имелась у Евдокии близкая подруга, сестра Каптелина. Она тоже оказалась боязлива и готова на все, чтобы кары за потачку бывшей царице избегнуть, а потому торопливо, немедля вслед за Маремьяной, дала показания в том, что «к ней-де, царице-старице Елене, езживал по вечерам Степан Глебов и с нею они «целовалися и обнималися. Я тогда выхаживала вон; письма любовные от Глебова она принимала и к нему два или три письма писать мне велела».
Итак, имя Глебова было названо. Его немедля арестовали, учинили обыск, при котором обнаружили некий пакет. В пакете лежали письма царицы Евдокии «числом девять штук».
В них Евдокия просила Глебова уйти с военной службы и добиться места воеводы в Суздале, советовала, как добиться успеха в том или ином деле. А все остальное – из мира самых нежных чувств.
Такие письма могла бы писать влюбленная, разлученная с возлюбленным. А Евдокия и была разлучена с Глебовым. Такие письма могла бы писать мужу нежно любящая его жена. А ведь Глебов и был ей фактически муж. Куда больше муж, чем царь Петр, с которым Евдокия, между прочим, до сих пор оставалась не разведена…
Но ни словом не было здесь упомянуто о Петре, о недовольстве его правлением, о заговоре каком-то, о притеснениях и обидах. Ни слова, которое вызывало бы подозрения в государственной измене. Только нежность, только любовь и забота, только смиренные жалобы…
«Где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и мое; где твое слово, тут моя и голова: вся всегда в воле твоей!»
«Чему-то петь, быть, горесть моя, ныне? Кабы я была в радости, так бы меня и дале сыскали; а то ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих, мало слезами моими мы не умели угодное сотворить…»
«Не забудь мою любовь к тебе, а я уже только с печали дух во мне есть. Рада бы была я смерти, да негде ее взять. Пожалуйте, помолитеся, чтобы Бог мой век утратил. Ей! рада тому!..»
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать, уж злопроклятый час приходит, что мне с тобою расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце да много послышало нечто тошно, давно мне все плакало. Аж мне с тобою, знать, будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил. Уже мне нет тебя милее, ей-богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уже мне ни жизнь моя на свете! За что ты на меня, душа моя, был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя; а я такой же себе сделала; то-то у тебя я его брала… Для чего, батька мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил? Что ты не ходишь? Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к тому тебе будет и придти, или тебе даром, друг мой, я. Знать, что тебе даром, а я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ты, мой друг, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне будет с тобою расстаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, ты покинешь! Ох, друг мой! Ох, свет мой, любонка моя! Пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить, кое-какое дело нужное. Ох, свет мой! Любезный мой друг, лапушка моя; скажи, пожалуй, отпиши, не дай мне с печали умереть… Послала к тебе галздук, носи, душа моя! Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой; ох, душа моя; ох, сердце мое надселося по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как, не знаю я; как жить мне, без тебя быть, душа моя! Ей, тошно, свет мой!»
«Послала я, Степашенька, два мыла, что был бы бел ты…»
«Ах, друг мой! Что ты меня покинул? За что ты на меня прогневался? Что чем я тебе досадила? Кто мя,