меня равнодушным, как равнодушны к ней были местные жители. И, подобно обитателям Beaulieu, я тоже хотел бы умереть здесь, втягивая в бессильные - в эту минуту - легкие последние глотки этого удивительного воздуха, соединившего в себе море, солнце и зной и далекий запах раскаленных сосен.
Я возвращался в Beaulieu знакомыми дорогами. Вот вилла, на крыше которой всегда стояла фарфоровая кошечка, - в этой вилле жила богатая и очень надменная старуха, составившая себе состояние эксплуатацией публичных домов в Париже; она начала свою карьеру четырнадцатилетней девочкой на тротуарах улицы С.-Дени и теперь кончала здесь свое долгое и преступное существование; вот вилла 'Анюта' с петушками, деревянными колокольчиками, вечно неподвижным флюгером и изображением Николая Угодника на воротах; 'Анюта' принадлежала бывшему гвардейскому офицеру, чрезвычайно лихому, по-видимому, человеку, гремевшему, по его словам, в Петербурге в девяностых годах прошлого столетия, - с обычным и всегда готовым арсеналом 'клубничных' воспоминаний, в которых неизменно фигурировали злополучные и маловероятные ванны из шампанского; о них все-таки, я думаю, он где-то прочел - в часы либо невольного тюремного досуга, либо совершенно лютого безденежья, потому что в нормальное время он ничего не читал, кроме Библии, как он сам говорил; и я долго недоумевал, зачем этому человеку Библия, пока однажды не заметил, что она была покрыта густой пылью, - и тогда я успокоился.
В ночном воздухе изредка раздавался постепенными звуковыми полукругами собачий лай; начинал один пес, несколько ниже отвечал другой, за поворотом третий, потом - о, я сразу узнал их голоса - часто-часто, свирепыми баритонами, залаяли два бульдога из розовой виллы, там, где дорога изгибается, подходя к морю, и где живет человек, с золотым браслетом на правой руке, по старой привычке пудрящийся и красящий ногти и про которого мягко говорили, что он был человеком 'странных нравов'; но бульдоги у него были хорошие.
Я заснул под стрекотание цикад и видел во сне владельца виллы 'Анюта'; он плыл по бурному морю, и над водой торчала его голова, неподвижная, как деревянный шар, абсолютно лысая голова с грозными усами, устремленными вверх.
----
Я покидал юг с двойным на этот раз сожалением, потому что, помимо личной неприятности - вернуться в Париж, - судьба опять ставила меня перед необходимостью войти в ту безотрадную область, центром которой был мой спутник. Ему вновь стало хуже, он кутался в широкое пальто, хотя стояла почти тропическая жара. Его вышли провожать хозяйка и Христина. Мы уехали, я оборачивался несколько раз, и до поворота дороги все смотрел на эти две фигуры и задумался об этом настолько, что, может быть, лишь через минуту до меня дошел, наконец, тихий шелест мотора и сухое лепетанье шин по раскаленной дороге. Проехав Ниццу, я нажал на акселератор и пустил автомобиль почти полным ходом. Рука старика коснулась моего плеча, - он сидел теперь не сзади меня, как в прошлый раз, а рядом со мной.
- Можете не спешить, - сказал он, - в этом больше нет необходимости.
Я несколько замедлил ход.
- Как бы вы сказали, какой она национальности? - спросил он меня.
Я ответил, что затруднился бы это определить. Единственно, в чем я уверен, это - что она не француженка либо провела детство за границей.
- Испанка, - отрывисто сказал старик.
Мы проехали несколько сот метров. Солнце стояло высоко; влево от дороги бесконечно сверкало и морщилось море.
- Вы ломали себе голову, - сказал старик, - над тем, что все это может значить.
Он улыбнулся; я повернул голову и увидел его пустые и далекие глаза. Потом он плотнее запахнулся в пальто, сложил свои руки в нитяных черных перчатках и начал говорить.
Он объяснил, прежде всего, что обратился ко мне, потому что не хотел никого решительно посвящать в историю этой поездки - ни своего шофера, ни кого бы то ни было другого - и еще потому, что он ненавидел и презирал газеты, которые не замедлили бы узнать об этом. Мысль о том, что об этом можно попросить меня, пришла ему внезапно, именно тогда он спросил, умею ли я править автомобилем. Дальше он объяснил, в лаконических, но лестных для меня выражениях, что он чувствовал ко мне доверие и вообще считал меня совершенно порядочным человеком. Я прервал его:
- Я не могу высказываться о других ваших суждениях, я не имею на это права. Но в данном случае вы ошибаетесь, это я знаю твердо.
Он объяснил, что имел в виду только отрицательные достоинства, то есть что я не буду стараться извлечь из этого пользу, не стану просить за это деньги, - что было бы не так важно, но неприятно, - не обращусь к нему в свою очередь за протекцией. Но что, если мне доставляет удовольствие считать себя непорядочным человеком, он ничего против этого невинного желания не имеет.
- Я поехал сюда, - сказал старик и звучно проглотил слюну, - это моя предпоследняя поездка, потому что в следующий раз меня повезут уже иначе.
И я сразу представил себе траурные занавесы над дверью его дома в Париже, толпу любопытных на тротуаре, полицейские кордоны и медленное шествие вниз по Елисейским Полям.
- Но для того, чтобы объяснить причину этой поездки, - сказал он, глядя прямо перед собой, - нужно вернуться на много лет назад.
И он стал рассказывать изменившимся голосом, - и я уловил в этом изменении бессознательно, быть может, употребленный прием человека, произнесшего в своей жизни тысячу речей, - о том, как он познакомился и сошелся с женщиной, которую мы только что покинули. Он встретил ее на скачках, попросил, чтобы его ей представили. Она была на двадцать лет моложе его, отец ее... Впрочем, биографические подробности, как он сказал, не имеют никакого значения. Она была замужем, у нее не было детей. Она оставила мужа. Самым удивительным ему казалось то, что об этом единственном и прекрасном романе его жизни, - таком, в котором он не хотел бы изменить ни одного слова, - было нельзя рассказывать так, чтобы это мог понять другой человек. Она была единственной женщиной, которая не воспользовалась ни одной из возможностей, которые ей давало ее положение. Они не жили вместе - это было невозможно по многим причинам, - иногда они не виделись долгими месяцами, но в самые трудные минуты его жизни она неизменно была рядом с ним. Он очень давно, по его словам, знал, что он ни на кого не может положиться, что в его падении его никто не поддержит; но он знал также, что она никогда не изменит ему. Сквозь всю его жизнь проходила ее легкая тень. Она была всегда ровна, всегда ласкова и немного насмешлива и даже говорила, что не очень любит его. Но в день его очередной дуэли она неизменно оказывалась в Париже, приезжая из Испании, или Англии, или Beaulieu, которое она особенно любила.
Так проходила жизнь, и постепенно, с каждым годом, то небольшое количество мыслей, вещей и людей, в которое старик верил, становилось все меньше и меньше, - и вот уже много лет, как от него ничего не осталось.
Он был слишком умен, чтобы сказать, что положительных ценностей вообще не существует, - он только пояснил, что для него их нет. Это - как развалины; другие смотрят на них, и их воображение строит над ними громадные города, исчезнувшие во мраке времен, - а он видел только осыпающиеся камни, и больше ничего. Он не жалел ни о чем, как он сказал мне; и то, что он вскоре должен был покинуть этот смрадный ад, в котором прожил такую бесконечно долгую жизнь, должно было скорее радовать, чем огорчать его, если бы он еще мог ощущать радость. Нет, у него не было желания что-либо переделывать или пытаться изменить в нем, как на это надеется особенная категория людей, которые являются просто невежественными сумасшедшими, вербуются из неудачников, убийц и дегенератов и которых деятельность субсидируется разжиревшими буржуями. Нет, никакого желания помочь всем этим людям у него не было. - Пусть околевают, пусть околевают, ничего лучшего они не заслуживают. И вот, за последние полвека, за эти пятьдесят медленных лет, он знал одно чувство, которое ему не изменило, которое нашло себе такое идеальное, такое совершенное воплощение. Он замолчал; за очередным поворотом дороги блеснуло и исчезло море.
- Я не мог умереть, не попрощавшись с ней; это была моя последняя и самая важная обязанность. Теперь я один.
Мы ехали на этот раз совсем медленно, и это имело некоторый смысл - для него, потому что ему действительно не стоило торопиться и для меня, потому что мне было жалко уезжать. Меня вдруг охватило желание вернуться в Beautieu, поговорить с этой женщиной, попытаться понять ее и ее жизнь, и я почувствовал безумную жажду постигнуть самое главное, самое основное в этих двух существованиях - но не то, что можно рассказать в нескольких фразах, а другое, недоступное объяснению и пониманию, которое