завидовал Валерке Ветру, потому что, отказавшись от роли, он все равно вышел героем, вот в чем дело.
XI
- Дубль, - сказал Приозерский. Ассистент режиссера что-то пометил в блокноте.
- Все сначала, - пояснил Приозерский для нас, а особенно для Генки Щелкунчика.
- Может быть, завтра? - попытался помочь Ромка Рукавица. Павел Приозерский не терпел сострадания:
- Завтра выходной. И вообще, посмотрите - все понастроено для вас. Весь павильон.
Генка Щелкунчик безжизненно опустил руки.
- Дубль, - приказал Приозерский. Начался еще один день. Ромка Рукавица ступил на дорогу, скользящую вниз. Вода вчерашнего дождя медленно стекала в резервуары. Сверху таращилось солнце. У Ромки Рукавицы было какое-то скверное предчувствие, несмотря на то, что пропуск лежал в кармане. Полагалось радоваться, ведь пропуска он добивался несколько месяцев, но какие тут радости, если из-за невыносимого Павла Приозерского Ромка Рукавица уже две недели учился чувствовать себя мертвым. Сегодня он должен был показать результаты. Дорога подползла к металлическому дому. Вокруг не было ни дерева. Ромка Рукавица толкнул дверь, после он очутился в темноте, потом в каком-то коридоре, и наконец, среди захламленной комнаты его встретил Генка Щелкунчик с глазами цвета тоски.
- Я достал пропуск, - тихо и торжественно сказал Ромка Рукавица,
- А я достал пистолет. Музейная редкость, - ответил Генка Щелкунчик.
- Зачем он тебе? - насторожился Ромка Рукавица.
- Застрелюсь. Она ушла навсегда.
- Ты сумасшедший! Я же пропуск достал! Мы же с тобой уедем отсюда, полетим на Вегу, на войну пойдем! - Ромка Рукавица не верил своим ушам. Для него все на свете теряло смысл перед бумажкой, лежащей в кармане.
- Нет, - сказал Генка Щелкунчик. - Я хочу умереть, а ты поезжай один.
'Умереть' - это было магическое слово для Ромки Рукавицы. Павел Приозерский добился своего к огромному моему неудовольствию. Стоило Генке Щелкунчику закончить фразу, как у Ромки Рукавицы сработал прямо-таки животный рефлекс, он так и кинулся на эту идею.
- Убей лучше меня, - сказал он. - Тебе будет легче. - Казалось, его гортань опустошена. Он освободился от слов, которые носил в себе две недели. Будто сбросил с плеч камень.
- Нет, - ответил Генка Щелкунчик.
- Убей меня, - повторил Ромка Рукавица, - тебе станет легче.
- Нет. - еще раз ответил Генка Щелкунчик.
- Стоп! - загремел голос господа Бога XXII века, всемогущего Павла Приозерского. - Почему 'нет'? Ну почему же опять 'нет'? Возьми пистолет и стреляй!
- Нет, - прошептал Генка Щелкунчик, едва разжимая губы. Сверху раздался неразборчивый крик раздраженного Приозерского. И тогда Ромка Рукавица сказал:
- Подождите. Представь, - он посмотрел на Генку Щелкунчика в упор, - ну представь себе, что это не ты. Что это другой, понимаешь ? И я тоже не я. Другой стреляет в другого. Отвлекись. .
- Угу, - кивнул Генка Щелкунчик. Кажется, на него подействовало. Другой стреляет в другого, - повторил он.
- Начали! - крикнул Ромка Рукавица. Он был сегодня вторым режиссером, наш блистательный Ромка Рукавица, и Приозерский согласился:
- Начали!
Мои друзья снова стояли лицом к лицу. Минуту спустя Ромка Рукавица грустно и как бы нехотя бросил пропуск на пол. Он сказал:
- Убей меня, и тебе станет легче.
На лице Генки Щелкунчика отразилось понимание: как же, другой убивает другого. Наверху, рядом со мной, взволнованно махнул рукой ненавистный Павел Приозерский. Я не мог отвести глаз от экрана. Там, в другой жизни, мой друг Генка Щелкунчик выстрелил в моего друга Ромку Рукавицу, и Ромка Рукавица сначала как-то странно отступил назад, пряча глаза от экрана, который все старался поймать на взгляд; но нет, он даже не посмотрел на меня, только чуть-чуть ссутулился и упал, Ромка Рукавица упал, его не стало, его не будет больше никогда, неужели, это невозможно, никогда больше, снова 19 октября, никогда больше не будет Ромки Рукавицы, нет, так не бывает, нет. Так было еще четыре раза, четыре дубля, а нервы у меня оказались никуда не годные, потому что Генка Щелкунчик стрелял, а Ромка Рукавица падал и умирал, и только Приозерский был рад, он повернулся и сказал мне: 'Видишь, какой молодец, следующий - ты.'
XII
Мне было не по себе. Я знал, что все мои друзья - Генка Щелкунчик, Фимка Таракан, Валерка Ветер, Ромка Рукавица и Тот, Кто Умер - наблюдают за тем, что со мной сейчас происходит. Я знал и много чего другого. Что город через несколько дней умрет от голода. Что город решил сопротивляться до последнего. Что из города есть выход. И что я предатель, предатель, предатель- предатель-предатель. Сотни человек уходили сражаться и не возвращались. Все оплакивали их. А я тот, чьему возвращению не радуются. Я предатель. Рядом со мной две тысячи человек, две тысячи оставшихся в живых, и каждый из них скорее согласится умереть, чем предать. Да и я не хотел предавать. Я даже понимал, что Тот, кто Умер едва ли похвалил бы меня. Предательство - не самый легкий хлеб. Но мне очень хотелось жить. Очень. Не улыбалось лежать неподвижно, как Ромка Рукавица. Я это навсегда запомнил. И потом меня переполняло сознание своей уникальности. Я знал, что две тысячи человек умрут, а я останусь жив. Опять-таки великолепный и сверкающий город моих снов оказался не таким уж прекрасным - бутафорским, игрушечным; в общем-то не такая уж трагедия - предать его. Странно, что город показался мне не настоящим, а голодная смерть - очень даже натуральной. Я не хотел умирать: почему? Потому, что у меня было важное дело; да, ведь я предатель, не кто-нибудь, именно я, именно я. Я как мог сосредоточился на том, что город, осада, враги, друзья, ХХII век, это все неважно, важна только моя функция - предательство. Только это сейчас и живет во мне, я весь сведен к своему предательству, слово-то, слово-то какое гнусное, ну и придумал же ты мне, Павел Приозерский, соавтор моей жизни; неужели не мог ты сделать меня кем-нибудь другим?
Честное слово, я не помнил, как прошли съемки, у меня все внутри начинало болеть, когда я вспоминал про этот день. Ромка Рукавица некоторое время пытался дразнить меня моей фразой: 'Я хочу знать: вы оставите меня в живых, если я вам все расскажу?'. Ромка Рукавица в последнее время сделался каким-то смелым и равнодушным, я его не спрашивал, но думал, что его, как и меня, не покидает ощущение уже законченной игры, уже прожитой жизни; оттого-то он и дразнил меня - надеясь напомнить, сыграть еще раз. В тот день мы были вдвоем, дома у Ромки Рукавицы, и он опять сказал мне эту фразу. А я, я тогда крикнул ему: 'Заткнись!', первый раз крикнул: 'Заткнись!', и потом еще: 'Я объявляю тебя своим врагом, самым главным врагом, и дружба между нами кончилась, а остальные решат сами', - сказал я и убежал, даже дверью стукнул. На улице я прошел всего-то два дома, и вдруг меня прошиб пот, ведь один раз я уже потерял Ромку Рукавицу, там, в павильоне, наблюдая за его смертью вместе с безразличным Приозерским; и вот я уже развернулся и побежал обратно, как я тогда бежал, мчался, несся, летел, торопился как на пожар, шесть этажей миновал не заметив, прямо-таки вышиб дверь, к счастью не запертую - Ромка Рукавица ждал меня, все-таки ждал! Мы обхватили друг друга со всей силой, а силы у нас в тот момент были немереные. Ночью, во сне, я снова бежал к Ромке Рукавице, бежал и сминал ногами одеяло; а под подушкой у меня лежала мотоциклетная перчатка Того, Кто Умер - мы с Ромкой Рукавицей поменялись, я отдал ему свою. Когда это было? На той неделе, когда закончились съемки.
3. Результаты
XIII
Люська необыкновенно похорошела за лето. Жаль только, что она уже не носила свое синее платье. У нее появились узкие брючки и соломенного цвета свитер. Тогда же Люська начала подкрашивать губы темной коричневой помадой, и Генке Щелкунчику это ужасно не понравилось. Иногда, проводив Люську домой, Генка Щелкунчик возвращался к нам с неудачно стертым коричневым пятном на щеке, мы все смеялись, а потом этого вдруг не стало, возможно, Генка Щелкунчик стал стирать Люськину помаду аккуратнее; но я-то думал, что дело совсем в другом. Теперь Люська проводила с нами совсем мало времени, сделалась веселой и подвижной, часто обнажала зубы в улыбке, чего раньше я в ней не замечал. Весной ее улыбка была такой же, как у Генки Щелкунчика смущенной, сжатой. Теперь все изменилось. Люська сияла, и улыбалась она кому угодно, только не Генке Щелкунчику. Однажды, когда мы выходили из автобуса и Генка Щелкунчик подал ей руку, Люська увернулась и спрыгнула сама, а лицо у нее стало вдруг злым. Возможно, это мне только показалось. Но то, что Люська не подала руку, это не показалось, это видели все. Гром грянул в конце сентября, когда мы все вместе встречали Люську у метро и не узнали ее, потому что она пришла другой, с короткими желтыми волосами, желтыми-желтыми, хотя это и казалось невозможным. Генка Щелкунчик, к тому времени похудевший, осунувшийся, заострившийся как-то, почти совсем не ответил на ее приветствие. Что касается меня, то, странно, но Люська с новой прической показалась мне еще красивее. Ну что же, на то я и предатель.
Неприятности теперь так и сыпались на Генку Щелкунчика. Через пару дней после того, как Люська поменяла прическу, нас подкараулили-таки Гошкины дураки, и Генка Щелкунчик впервые в жизни получил синяк под глазом. Люська отказалась ходить с ним по улице. Не знаю, как остальные, но я никогда не дрался так жестоко; я имею в виду тот день, когда мы поймали Гошку с его командой, это была не драка - битва, даже избиение. Мы, конечно, победили, но у Валерки Ветра оказалась сломана рука, и когда мы пришли к нему в больницу, Генка Щелкунчик сказал:
- Спасибо, но драться из-за меня не стоило. Все равно уже поздно.
- Почему поздно? -