а из-за этих самых 7x8 и 7x9.
Какие невыносимые сны! Вчера ночью: немцы, а я без повязки в недозволенный час в Праге. Просыпаюсь. И опять сон. В поезде меня переводят в купе, метр на метр, где уже есть несколько евреев. Этой ночью опять мертвецы. Мертвые тела маленьких детей. Один ребенок в лохани. Другой, с содранной кожей, на нарах в мертвецкой, явно дышит. Новый сон: я на неустойчивой лестнице, высоко, а отец опять и опять сует в рот кусок торта, большой, этакий с глазурью и с изюмом, а то, что во рту не помещается, раскрошенное, кладет в карман.
В самом страшном месте просыпаюсь. Не является ли смерть таким пробуждением в момент, когда, казалось бы. уже нет выхода?
'Каждый может найти эти пять минут, чтобы умереть' - читал я где-то.
(...)
21 июля 1942
Завтра мне исполняется шестьдесят три или шестьдесят четыре года. Отец несколько лет не оформлял мне метрику. Я пережил из-за этого ряд тяжелых минут. Мама звала это небрежностью, достойной наказания: как адвокат, отец должен был не затягивать этого вопроса.
Я зовусь по деду, а имя деда Герш (Гирш). Отец имел право назвать меня Генриком, так как сам он получил имя Юзеф. И других детей дед назвал христианскими именами: Мария, Магдалина, Людвиг, Якуб, Кароль. И все-таки отец колебался и оттягивал.
Я обязан посвятить отцу много места: я реализую в своей жизни то, к чему он сам стремился и к чему столь мучительно в течение стольких лет стремился дед.
И мать. Но об этом после. Я - и мать и отец. Знаю это и поэтому многое понимаю.
Прадед мой был стекольщиком. Я рад: стекло дает людям тепло и свет.
Тяжелое это дело - родиться и научиться жить. Мне осталась куда легче задача - умереть. После смерти опять может быть тяжело, но об этом не думаю. Последний год, последний месяц или час.
Хотелось бы умирать, сохраняя присутствие духа и в полном сознании. Не знаю, что я сказал бы детям на прощание. Хотелось бы сказать многое и так: они вправе сами выбирать свой путь.
Десять часов. Выстрелы: раз, два, залп, два, один, залп. Быть может, это именно мое окно плохо затемнено.
Но я не перестаю писать.
Наоборот, мысль (отдельный выстрел) работает быстрее.
(...)
4 августа 1942
1
Я полил цветы, бедные цветы детдома, цветы еврейского детдома. Пересохшая земля вздохнула.
К моей работе приглядывался часовой Сердит его, умиляет ли этот мирный в шесть часов утра труд?
Часовой стоит и смотрит. Широко расставил ноги.
2
Ни к чему старания вернуть Эстерку. Я не был уверен, в случае успеха окажу я ей этим услугу или поврежу.
- Где она попалась? - спрашивает кто-то.
Быть может, не она, а мы попались (что остаемся)?
3
Я написал в комиссариат, чтобы выслали Адзя: недоразвит и злостно недисциплинирован. Мы не можем из-за какой-нибудь его выходки рисковать детдомом. (Коллективная ответственность.)
4
На Дзельную покамест одну тонну угля - к Розе Абрамовне. Кто-то спрашивает, в безопасности ли там уголь?
В ответ улыбаюсь.
5
Пасмурное утро. Половина шестого.
Будто и нормально начался день. Говорю Ганне:
- Доброе утро.
Она отвечает удивленным взглядом.
Прошу:
- Ну улыбнись же!
Бывают бледные, чахлые, чахоточные улыбки.
6
Пили вы, господа офицеры, обильно и вкусно - это за кровь; в танце позванивали орденами, салютуя позору, которого вы, слепцы, не видели, вернее, делали вид, что не видите.
7
Мое участие в японской войне. Поражение - крах.
В европейской войне: поражение - крах.
В мировой войне...
Не знаю, как чувствует себя и чем чувствует себя солдат победоносной армии...
8
Журналы, в которых я сотрудничал, закрывались, распускались обанкрочивались.
Издатель мой, разорясь, лишил себя жизни.
И все это не потому, что я еврей, а что родился на Востоке.
Печальное могло бы быть утешение, что и пышному Западу худо.
Могло бы быть, да не стало. Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается.
9
'Отче наш, иже еси на небеси...'
Молитву эту изваяли голод и недоля.
Хлеба насущного.
Хлеба.
Ведь то, что я переживаю, было. Было.
Продавали вещи и одежду за литр керосина, за килограмм крупы, за рюмку водки.
Когда один юнак, поляк, дружески спрашивал меня в комендатуре, как я выбрался из блокады, я спросил, не мог бы он 'что-нибудь' по делу Эстерки.
- Конечно, нет.
Я поспешил сказать:
- Спасибо на добром слове.
Эта благодарность - бескровное дитя нищеты и унижения.
10
Я поливаю цветы. Моя лысина в окне такая хорошая цель.
У него винтовка. Почему он стоит и смотрит?
Нет приказа.
А может, в бытность свою штатским он был сельским учителем, может, нотариусом, подметальщиком улиц в Лейпциге, официантом в Кёльне?
А что он сделал бы, кивни я ему головой? Помаши дружески рукой?
Может быть, он не знает, что все так, как есть?
Он мог приехать лишь вчера, издалека...