в том доме на Арбате не сохранилось. Был человек - и нет его. Ушел, исчез, растворился. И только в кабинете наверху, в затененном углу, висел портрет молодой женщины, сделанный как бы наспех, легкими карандаш-ными штрихами. У женщины был надменно-сосредоточенный взгляд, поджатые губы, длинная, гибкая, как на портретах Модильяни, шея.
Складнев уже не помнил, кто из гостей шепнул ему как-то: это и есть Анастасия.
На Анастасию было наложено табу. Исходило оно от Марфы Кондратьевны. И было ясно, что в этом доме, вообще во всех домах, где бы ни жил Андрюша, она не потерпит никакой другой женщины, кроме себя.
А женщины так не хватало в этом оскудевшем доме...
Из рассказов Назарова, из его повестей вырастал облик женщины спокойной, он проходил через все произведения писателя. Менялись имена, портретные характеристики, но образ был один. С ней герои Назарова встречались то на рыбацких тонях, то в глухом осеннем поселке на берегу северной реки. А вот на шумных московских улицах эта женщина казалась чужой, неловкой и все стремилась уехать назад, туда, на Север, где все было чище - воздух и люди. От нее веяло чем-то древним, языческим. Она не вела умных разговоров, делала простые, обычные вещи: топила печь, варила еду и иногда, оставаясь одна, пела.
У Складнева мало-помалу сложилось представление об Анастасии, как о самобытной женщине, выросшей где-нибудь в доме лесника, на кордоне, рядом с природой. И как он был поражен, когда все тот же подвыпивший критик в ночной электричке рассказывал ему: 'Тася натура сложная была, с характером... Андрея любила, но не его, а талант. У русских баб такое бывает... Умна пронзительно. В женщине ведь обычно другое - интуитивная сторона превалиру-ет. А тут ум рафинированный, холодноватый, точный. Образование блестящее. В двадцать три года кандидатскую защитила. Если по уму судить, то она крупнее Андрея, талант ведь не обязательно от ума. А Андрею баба тихая нужна была, домашняя, нянька, одним словом, чтоб верила в него безоговорочно: он ведь нежный, хрупкий, только на вид громила. А Марфа это точно усекла, с первых дней невестку возненавидела. Андрей переживал. Он в ту пору и попивать начал, мрачно, в одиночку. Жена в Москве, старуха на даче, беспомощная. А тут мрак осенний давит, не пишется. Неудивительно и запить...'
Критик потер кулаками дряблые, в красных прожилочках щеки и сказал с надрывом: 'Когда Анастасия умерла - порок сердца у нее был, у Андрея будто струна в душе лопнула... Он ведь к новеллистике лет пять после ее кончины не возвращался...'
Глядел Складнев в окно электрички, и, помнится, застряла тогда в его голове мысль: отчего так бывает - недруги о нас больше знают, чем друзья?
Сейчас, вдыхая сырой кладбищенский воздух, Складнев думал, что образ той светлой женщины, пришедший из рассказов Назарова,- плод писательского вымысла, тоска по желаемому, и художник, что легким росчерком сотворил портрет Анастасии, был точнее, и стилизация под Модильяни не снижает значимости рисунка.
10
За воротник упала холодная капля. Складнев вздрогнул. Перед глазами вновь возникла та полянка с золотистым стожком, полукружье берез - точно столбики света на фоне сине-зеленых, заматеревших елей. 'А ведь старая ель пахнет по-разному...' - вспомнил Складнев.
Назарову было важно, как пахнет кора умирающей осины, какие запахи сохранило гнездо лесной птицы, сорванное ветром. А однажды Складнев с изумлением наблюдал, как Назаров нюхал муравейник, добродушно приговаривая: 'Муравьишки-то, муравьишки... Аж вспотели. Хлопотный день. К вечеру дождь будет, вот они и готовятся'.
Но не это важно. Важна была фраза, сказанная Назаровым тогда между прочим, без всякой связи с предыдущим разговором. И это тоже было в манере Назарова. В нем как бы всегда активно жили два человека: один говорил, шутил, смеялся, другой все время напряженно размышлял, лишь изредка вступая в разговор. Оттого-то его слова были нередко либо непонятны, либо попросту некстати.
И Складнев вспомнил: дождь усилился, потемнело. Назаров курил, пуская струйки дыма в боковое окно. И на фоне иссеченного каплями дождя ветрового стекла лицо Назарова было темным, почти черным. После затяжного молчания он вдруг сказал:
- У Тургенева... Не помню уже в какой вещи, кажется, в 'Дневнике лишнего человека', есть такие строки: 'Пока человек живет, он не чувствует своей собственной жизни: она, как звук, становится ему внятною спустя несколько времени'.
Спустя несколько времени... Да, да, он так и сказал тогда, должно быть, с грустью ощущая отзвук прожитой жизни...
Складнев замерз. От земли, деревьев, каменных надгробий веяло могильным холодом. Нужно было уходить. Он поправил припорошенные снегом, но еще живые гвоздики. Среди промозглой сырости, тлена, вывороченной рыжей земли эти изящные цветы усиливали ощущение холода. Складнев содрогнулся, вспомнив, что Назарова положили в гроб в светлом летнем костюме.