были, по-ирландски говоря, просто грязное вонючее старичье. Они насквозь провоняли не той безалаберной, лихой, задиристой, в рванье и клочьях, на глине и торфяном дыме замешенной деревенской грязью, к которой ирландка Мэри привыкла и которую могла понять и простить. Они были грязные на немецкий манер, от безвкусицы, от неряшливости, оттого что одежда вся жеваная и затхлая, нестираная, на немытом теле, чтоб сэкономить на мыле, и волосы жирные, чтобы сэкономить на мыле и на полотенцах, и одежда-то грязная не оттого, что ее носят беззаботно, а потому, что так дешевле, и в доме не продохнешь, и окна закрыты, чтоб меньше денег шло на обогрев, и живут бедно, не чтобы денег скопить, а потому что не знают, зачем нужны деньги, и работают день и ночь не только потому, что по-другому не умеют и чтоб было на что жить, но и потому, что скорее удавятся, чем копейку на себя потратят.
Вот такой он и был, новый дом Лены, только она смотрела на него совсем другими глазами, чем ирландка Мэри. Она тоже была немка, и она тоже была бережливая, хоть всегда и в полудреме и как будто не здесь. С вещами Лена всегда была очень аккуратная и всегда откладывала деньги, потому что и понятия не имела, что еще с ними можно делать. Она никогда не пыталась распорядиться своими деньгами сама, и ей даже в голову не приходило, что можно бы их потратить.
Лена Майнц до того, как она стала миссис Герман Кредер, всегда была чистенькая, и одежда на ней аккуратная, и сама она тоже, но вовсе не потому, что она об этом специально думала или ей хотелось так, а не иначе; в немецкой стороне, откуда она была родом, так жили все, и тетя Матильда с немкой-кухаркой, которая всегда бранилась, следили за ней, ругали ее и заставляли быть аккуратной, и чтоб никакой грязи, и почаще мыться. Но сама Лена не особо в этом нуждалась, и хоть ей и не нравились старики Кредеры, но она об этом сама не знала даже и уж конечно бы не подумала, что они вонючее грязное старичье.
Герман Кредер был почище своих стариков, но только оттого, что такая уж у него была натура; он привык к отцу с матерью, и ему просто в голову не приходило, что им надо бы научиться жить почище. И Герман так же точно всегда откладывал все деньги впрок, разве что выпьет кружку пива в городе, куда он по вечерам ходил с другими мужчинами, и ему нравилось с ними ходить, а куда еще можно девать деньги, он и понятия не имел. Деньги всегда были у отца, тот ими и распоряжался. К тому же у Германа все равно никогда не было своих денег, потому что он все время работал на отца, а тому никогда не приходило в голову платить ему за это деньги.
Вот так они и стали жить все вместе, вчетвером в доме Кредеров, и Лена вскорости сделалась на вид неаккуратной и даже, можно сказать, чуть не грязнулей, и жизни в ней стало еще меньше, и никому никогда не было никакого дела, чего Лена хочет, да она, в общем-то, и сама никогда не знала, что ей нужно.
Единственное Ленино несчастье, происходившее оттого, что они теперь жили все вместе вчетвером, была брань старой миссис Кредер. Лена привыкла, что все ее ругают, но ругань старой миссис Кредер была совсем другая ругань, чем привыкла Лена.
Герману Лена, раз уж он теперь все равно на ней женился, очень даже нравилась. Он не слишком обращал на нее внимание, но и хлопот оттого, что она всегда была рядом, тоже особых не было, вот разве когда мать начинала злиться и пилила их обоих, что, мол, Лена распустеха и не умеет как следует экономить на еде, и деньги уходят неизвестно куда, и ей, старой женщине, приходится самой за всем следить.
Герман Кредер всегда делал так, как хотели отец с матерью, но никогда по- настоящему сильно родителей не любил. Для Германа главное было, чтоб не ссориться. По нему бы в самый раз, чтоб его никогда никто не трогал, а он бы работал каждый день, как всегда, и ничего бы не слушал, и никто бы не приставал к нему со своей злобой. А теперь он женился, и началось, а он так и знал. Теперь ничего не слушать уже никак не получалось, и материну ругань в особенности. Ему теперь хочешь не хочешь приходилось слушать, потому что была еще Лена, которая, чуть услышит, как мать на нее ругается, тут же делалась вся такая напуганная и прибитая. Герман знал, чего от матери ждать: чем меньше ешь, тем лучше, и работать надо весь день и до седьмого пота, и не слушать, что она там говорит; именно так Герман, собственно, и жил, пока им, старикам то есть, не взбрело в голову его женить, и чтобы рядом с ним всегда была девушка, и вот теперь ему приходилось учить ее не слушать, что говорит мать, и не пугаться всякий раз, и есть поменьше, и всегда на всем экономить.
Герман, правда, не очень хорошо понимал, как помочь бедной Лене во всем этом разобраться. У него не хватало духу вступиться за Лену перед матерью, и все равно бы ей от этого было не легче, и он не знал, как ее утешить, и чтобы она крепилась и не слушала все эти жуткие гадости, которые мать говорит. Просто Герману не нравилось, когда вокруг такое творится каждый день. Герман понятия не имел, как это можно пойти против матери и заставить ее замолчать, да и вообще пойти против человека, который чего-то очень сильно захотел. Герману за всю его жизнь ничего не хотелось настолько сильно, чтобы из-за этого стоило с кем-то ссориться. Герман всю жизнь только и хотел, чтобы жить тихо-смирно, не трепать языком и делать по работе каждый день то же, что и всегда. А теперь мать заставила его жениться на этой самой Лене, и еще, что ни день, ругается, и у него голова идет кругом, и просто не знаешь, куда от этого деваться.
Миссис Хейдон виделась с Леной куда меньше прежнего. Она не потеряла интереса к Лене, к своей как-никак племяннице, но только Лена не могла теперь к ней приходить так же часто, как раньше, потому что это было бы неправильно, ведь Лена теперь была замужняя женщина. К тому же у миссис Хейдон был теперь забот полон рот насчет собственных дочек, нужно было всему их научить, и уже пора им искать подходящих мужей, а тут еще собственный муж все время ее пилит, что она портит сына и из него теперь уже точно ничего путного не вырастет, и один только будет позор для порядочной немецкой семьи, и все потому, что она его портит. Поэтому у миссис Хейдон был хлопот полон рот, но ей по-прежнему хотелось заботиться о Лене, пусть даже они теперь и не могли видеться, как прежде. Они теперь только и виделись, если миссис Хейдон заходила к миссис Кредер или миссис Кредер заходила к миссис Хейдон, а это бывало вовсе и не часто. К тому же у миссис Хейдон никак теперь не получалось бранить Лену; миссис Кредер всегда была тут как тут, и было бы неправильно бранить Лену, когда тут как тут миссис Кредер, которая теперь, по правде сказать, одна только и имеет на это право. Так что тетя говорила теперь Лене всякие приятные вещи, хотя, по правде сказать, миссис Хейдон иногда и немного расстраивалась из-за того, какая Лена унылая и неопрятная; но времени на то, чтобы по-настоящему расстроиться, у нее все равно не было.
Лена больше не встречалась с девушками, с которыми когда-то сидела в парке. У Лены не было никакой возможности с ними встретиться, и не в Ленином характере было искать возможность с ними встретиться, да она теперь не очень-то и вспоминала о тех временах, когда виделась с ними чуть не каждый день. Они тоже никогда не заходили в дом к миссис Кредер повидаться с Леной, ни одна не заходила. Даже ирландка Мэри и та ни разу не подумала, чтоб зайти ее проведать. Лену они вскорости забыли. У Лены они тоже выпали из памяти, и теперь Лена даже и не вспоминала, что когда-то были у нее такие знакомые.
Единственная из ее прежних знакомых, кому было дело, чего Лене хочется и чего ей надо, единственная, кто все время заставляла Лену заходить к ней в гости, была та добрая кухарка-немка, которая всегда ругалась. Она и теперь бранила Лену на чем свет стоит, что до такого себя довела и что выходит на люди в таком вот виде. УЯ понимаю, что ты ждешь ребенка, Лена, и все-таки нельзя же так распускаться, что на тебя даже смотреть тошно. Просто стыд берет, ей-богу, когда ты приходишь и сидишь тут на кухне вся такая неряха, и ты ведь, Лена, такая не была. Да я в жизни такого не видела. Герман с тобой такой добрый, сама говоришь, и слова плохого не скажет, хоть ты, Лена, того и не заслуживаешь, неряха ты и есть, совсем распустилась, как будто некому тебя было поучить, как себя держать, чтобы вид был и не распускаться. Нет, Лена, я не вижу никаких таких причин, чтобы до такого себя доводить и ходить такой распустехой, Лена, просто ж стыдно смотреть, такая, право слово, ты, Лена, уродина. Нет, Лена, я еще в жизни не встречала женщины, чтобы у нее все складывалось к лучшему, а она так распускалась, и плачешь все время, как будто у тебя беда какая. А я всегда говорила, нечего было тебе, Лена, выскакивать за этого Германа Кредера, уж я-то понимаю, чего тебе приходится терпеть от этой старой карги, и дед, скопидом этот, тоже хорош, даром что слова не вытянешь, а загляни к нему внутрь, там и будет то же самое, что у этой злыдни, уж я-то, Лена, понимаю, я знаю, ведь они тебя даже и не покормят как следует, Лена, и мне тебя, правда, Лена, жалко, сама знаешь, Лена, только все равно не годится ходить такой распустехой, даже при всех твоих напастях. Вот хоть меня возьми, Лена, разве ж я когда до такого допускала, хоть у меня, бывает, так голова разламывается, что какая уж там работа, и все из рук валится, и ни сготовить толком, но я всегда, видишь, Лена, я всегда в порядке. Только так, Лена, немецкая девушка и может добиться, чтобы все хорошо. Слышишь, Лена, что я тебе говорю. А теперь давай-ка, поешь вкусненького, Лена, я тут тебе сготовила, и помойся, и следи ты за собой, и ребеночек у тебя родится, и ничего тебе не сделается, а я тут поговорю с твоей тетей Матильдой, что пора тебе зажить своим домом, с Германом и с ребеночком, и тогда все будет хорошо. Слышишь, Лена, что я тебе говорю. И чтобы больше в таком виде ко мне не приходила, и перестань ты все время нюни разводить. Никакого толку, ровным счетом,