Олег Зоин
Крик в тумане
Жёлтая птица лжи
(вместо предисловия)
В предлагаемом самиздатовском сборничке стихотворений я собрал несколько десятков опусов многолетней давности, разбросанных по записным книжкам, блокнотам, листкам.
Литературного интереса эти поэтические опыты не представляют, однако, если понимать их как свидетельства конкретного периода истории нашего общества, можно в них отыскать строки, объясняющие состояние советской молодежи 50-х годов…
После смерти Сталина в 1953 году многим его фанатам казалось, что мир рушится — как жить будем, спрашивали друг друга люди. Народ почувствовал себя, как слепой без поводыря. Сталинисты, потерявшие разом кормчего, корифея, зодчего коммунизма, генералиссимуса и отца родного, растерялись.
Преемники сталинской власти хотя и поклялись народу и всему прогрессивному человечеству, что впредь будут править коллегиально, тотчас же начали ожесточенную борьбу за властное наследство. Перегрызши горла Молотову, Маленкову, Кагановичу, Берии, Булганину, Жукову, запугав Ворошилова и приручив Суслова и Косыгина, в Кремль забрался Никита Хрущев.
И начал-таки кое-что приоткрывать. На ХХ съезде Хрущев сообщил потрясенным делегатам о некоторых результатах почти тридцатилетнего сталинского царствования, о геноциде, приведшем к истреблению лучших партийных и государственных кадров и к уничтожению неисчислимого множества ни в чем неповинных людей, в основном интеллигенции. Цифр он, однако, не привел. Но пообещал реабилитировать оставшихся чудом в живых и сократил репрессивный аппарат. Как говорится, и на том спасибо. А 1961 году по его указанию темной ночью набальзамированную в расчете на вечное хранение и поклонение мумию вождя вытащили из Мавзолея и тайно бросили в загодя приготовленную рядом могилу. Страна проснулась утром, а ни единого памятника Кобе ни в одном сквере не осталось. Их были десятки тысяч, и все за одну ночь куда-то испарились. И ни один верный сталинец из 18 миллионов коммунистов не возразил, не вышел на Красную площадь, не ушел в партизаны, не бросился под электричку…
В 1954 году я поступил на юрфак Московского университета. Туда было относительно легко поступить, поскольку факультет насчитывал около 10,0 тыс. студентов (с заочниками).
Для примера скажу, что на таких факультетах, как физфак и мехмат было примерно по 400 студентов. На элитарном экономическом, куда я не прошел собеседование, обучалось на всех пяти курсах около 70 человек.
И неудивительно, ибо, скажем, кибернетика в те годы считалась буржуазным лжеучением, чем-то сродни белой или черной магии, и была словом бранным… Правда, вскоре, в 1956, юрфак сократили в порядке ликвидации последствий культа личности и нас рассовали по разным экзотическим вузам.
Я попал по разнарядке в Московский финансовый институт.
В этот сложный период смены исторических декораций молодежь стихийно бурлила. Помню забастовку в столовке в студенческом общежитии МГУ на Стромынке. Помню довольно острую стенгазету нашу в МФИ — «Зигзаги», за которую редакцию взял на контроль партком.
— Почему газету назвали «Зигзаги»? Кто разрешил? — спросили меня в парткоме. Пришлось объяснять, что совершенно безыдейное название — дело случая, что оно ничем не хуже такого, например, как Крокодил… Но капкан контроля уже заработал.
Кстати, как потом много лет спустя выяснилось, со мной примерно на одном курсе, но на другом — финансовом — факультете учился будущий гэкачепист Валентин Павлов, но кто же об этом мог догадываться за 35 лет до того… Хотя учился я в этом самом МФИ неплохо, во всяком случае без троек, однако будучи по убеждениям пацифистом, да еще после разгрома венгерского восстания, что расценил как реинкарнацию СССР в хрестоматийную для России роль европейского жандарма, принципиально не пошел сдавать экзамен по военному делу, был трижды зван начальником военной кафедры генералом Морозовым, но характер всё-таки выдержал, за что был сдан военкомату и призван на службу весной 1957-го в Забайкальский военный округ.
В заброшенную на одиноком разъезде танковую дивизию привезли несколько тысяч неудавшихся студентов из Москвы.
Условия были, конечно, не из лёгких, нас посадили на броню десантниками — дали самую неблагодарную воинскую специальность. Естественно, воевать за Хрущева никто после удушения Венгрии не хотел, все возмущались издевательствами.
Но армия запомнилась тем, что там я всерьез начал пробовать себя в поэзии. Писал во время караулов, нарядов, в редкостную свободную минуту. Многие из тех строк утеряны безвозвратно, поскольку приходилось запоминать, а зачастую несколько часов марша начисто стирали строчки из памяти.
Впоследствии, после невероятных злоключений возвратившись в Запорожье, я довольно много писал, активно участвовал в местном литобъединении, печатался в запорожских и днепропетровских газетах, но подготовленный к 1961 году сборник стихов был «зарублен» патриотами-капээсэсовцами, не выносившими пишущих по-русски беспартийных.
Правда, немало писал я и на родном украинском языке, переводил на него раннего Евтушенко, но системы в работе не было и успеха украинские стихи мне не принесли. Они даже не сохранились.
Свою роль в неудаче моей литературной судьбы сыграла и переписка с отцом, объявившимся в 1959 году в Австралии. В масть пошло и приятельство с Владимиром Захаровым, написавшим сатирический роман «Зелёная шляпа», нагло изъятый КГБ.
Жизнь проходила в духе авантюрного романа, и я играл с тоталитарным капээсэсовским монстром на грани возможного, но это отдельная повесть, не имеющая прямого отношения к поэзии, хотя не поэзия ли жить своим умом и для себя?
Я не был диссидентом, так сложилось, что не встретил единомышленников. Но теперь вижу, что десяток моих «протестных» стихотворений могли мне выйти боком, если бы приятели, которым я иногда их почитывал, сдали меня, как это было тогда принято.
Короче, я понял однажды, что литературная работа мне заказана, и хотя я ещё по инерции к 1961 году практически «наметал» роман о хрущёвской перестройке, но сумел остановиться и прекратить тратить усилия в литературном направлении.
Жизнь увлекла в другие водовороты, но иногда всё же рука тянулась к ручке и бумаге… Теперь же, по прошествии сорока-пятидесяти лет, как наивные поэтические опыты молодости, так и более зрелые стихи последних лет прошлого тысячелетия вызывают в памяти строй приятных чувств, ибо поэзия, даже непрофессиональная, всё-таки, — весна души. У каждого своя весна, у меня она выдалась неровная, с заморозками. Ими приморожены безоглядно стремившиеся в зенит бутоны моих стихов. Но если читатель найдет в них хоть одну строку, стрельнувшую в мир алым цветком, то мои хлопоты, стало быть, не напрасны…
Подснежник