Поскольку на лагпункте много уголовников, то порою они здорово портили мне жизнь своими требованиями: 'Дай денек'. Все во мне восставало против этого давления. Я и так освобождал очень много народа, чем прославился на отделении и вызвал недовольство и злобу начальства, которому нужен план, а не болезни.

На лагпункте был бандит Проничев. Сидел он действительно по бандитской статье и внешность имел соответствующую — по Ломброзо: низкий лоб, маленькие злобные глаза, длиннорукое глыбообразное тело гориллы. Его ненавидели и боялись: он крал, отнимал и избивал.

Повадился ходить и ко мне: 'Давай, гад, освобождение, не то пощекочу'. Естественно, дать такому освобождение — значит потерять уважение к себе и пойти на поводу у уголовщины. Сделать этого я не мог. И вот один из наших разговоров в санчасти кончился тем, что он нанес мне удар ножом ('пикой', «пером», 'месером', 'булатом/), целя в сердце. Я успел инстинктив-но поднять левую руку, и удар пришелся в плечо (шрам остался на всю жизнь). Хлынула кровь, а Проничева мои молодцы, фельдшера и санитары, тут же скрутили, заломив руки, и выбросили из санчасти, он рвался обратно, изрыгал гнусную матерную брань. Кто-то известил об инциденте надзирателя, и тот поволок бандита в карцер, оттуда его вскоре куда-то увезли. Мне же остано-вили кровь и зашили рану, а нож, оброненный Проничевым, я приобщил к своему имуществу, запрятал в переплет книги, а потом даже вывез на волю.

После этого случая «цветные» стали вести себя по отношению к медикам более аккуратно и уважительно.

А звали меня «лепило» — от слова «лепить» (повязки, пластыри и прочее). Так в лагерях именовались все медики, а лекарства назывались общим термином «калики-моргалики».

Наряду с другим опытом я стал постигать и тюремно-лагерную «феню» (жаргон). Сейчас жалею, что не составил в свое время словарь. Впрочем, такие словари составили, и не хуже Даля.

Много занимался и глистами. До меня этим никто не интересовался. А я провел поголовное исследование и с помощью лаборатории Юрашевского обнаружил десятки глистоносителей. Тут были и круглые, и ленточные, и другие. Во-первых, мы усилили контроль за водой и пищебло-ком, во-вторых, я, вооружившись справочниками, начал борьбу непосредственно с глистами. Помню первый успех. Перед вечером я напичкал больного экстрактом мужского папоротника, а часа в три ночи меня разбудил санитар Ташлыков. Испуганный, с выпученными глазами, он кричал в ухо: 'Дохтур, вставай, из Иванова глизда лезет!' Я выругал его, но все же встал и пошел любоваться бычьим цепеней (ленточный глист), метров тридцати длиною.

Утром мои ребята-медики юмора ради окружили домик санчасти этим глистом, о чем кто-то по телефону сразу же доложил Друккеру как об опасном медицинском хулиганстве, и Друккер, вызвав меня к телефону, долго ругался и воспитывал непутевого врача.

Тут же хочу вспомнить и о другом случае. Мазки крови, мочу и кал мы отправляли с оказиями на 3-й лагпункт в лабораторию Юрашевского для анализов. Однажды через пару дней после отсылки очередной партии лабораторного материала меня срочно вызвали в контору к телефону. В трубку бушевал Друккер. Он был в яростном гневе и кричал что-то нечленораздельное. Понемногу, однако, я стал разбирать его слова: 'Вы неисправимый хулиган, доктор! Вы позорите звание врача! Вы оплевываете всю медицину!' И Прочее. 'В чем дело, гражданин начальник, я не понимаю, о чем идет речь, объясните, пожалуйста!' — 'Я вам объяснять ничего не буду, а зачитаю результат анализа кала зека Иванова-Петрова (у воров были и такие фамилии): яйца глист не обнаружены. Обнаружены в большом количестве сперматозо-иды. Что это такое, доктор Александровский? Как это называть? Я называю это злобным медицинским хулиганством'. И он продолжал в том же духе, пока не выпустил весь свой пар. Тогда я объяснил ему, что лично здесь ни при чем, что в лагерях, где нет женщин, сексуальные перверзии (извращения) весьма распространены, особенно в уголовной среде, и что в этом анализе ничего особого не вижу, из-за пустяков нервы портить не стоит. Получив мою информацию, Друккер, вряд ли не знавший ничего о подобном, проворчав еще что-то, бросил трубку. А случай этот разнесся по всему отделению как еще один пример специфики лагерной медицины.

Фельдшер Александр Васильевич Новиков хоть и был глуховатым, но на мандолине играл прекрасно. Ни до, ни после я не слыхивал такой великолепной игры. Вероятно, у него был абсолютный слух, а о нотах он и понятия не имел. Играл что угодно, мгновенно с любой подачи подбирал мелодию. Его игра во многом скрашивала нам существование.

Заходил в санчасть приятель фельдшера Женьки Викторова, высокий, худой и рыжий человек с прибалтийским лицом. Мой ровесник, в прошлом — боевой офицер, лейтенант, он был арестован в 1944 году и тянул свои десять лет. Первые годы измотали его до предела голодом, холодом и тяжелой работой. Сейчас он был техником по технике безопасности, должность вполне приличная и «непыльная». Юрий Леонидович Николаев происходил из интеллигентной ленинградской семьи и был весьма начитан и эрудирован. Приятно видеть, что за многие лагерные годы он не потерял чести, достоинства и остался в высшей степени порядочным человеком.

Мы быстро подружились, и дружба наша, пройдя все испытания, длится до сих пор.

Вечерами в санчасти собиралась небольшая компания: медики, Юра Николаев, Юра Баранов, художник Ареяс Виткаускас, ну, и еще кто-нибудь. «Трёкали» на разные лагерные и нелагерные темы. Складывали немудреную еду и черпали из общего котла, слушали мандолинную музыку. Иногда заглядывал надзиратель, иногда Рябота, бдящий на лагпункте и вечерами, и, убедившись, что ничего крамольного не происходит, убирались восвояси.

В те же летние дни 1950 года отмечали какой-то бериевский юбилей. Газеты писали: 'Дорогой Лаврентий Павлович! Вы, кристально чистый… Верный ленинец… Сподвижник великого Сталина…' и прочую чушь. На одной из наших сходок мы что-то много говорили о Берии, и это Саше Новикову наконец надоело. 'Ну, хватит о нем, — вдруг заявил он, — заладили: Берия, Берия…' И дальше сочно, в рифму обматерил Лаврентия Павловича и тут же, опомнив-шись, смертельно побледнел. И не за такие высказывания давали 25 лет, а Саше оставалось сидеть всего 3 года, и он хотел выйти на волю. Стукачи были повсюду и могли сразу же настучать на человека «куму». К счастью, среди нас таковых не оказалось, и Новиков избежал второго срока, но недели две он ходил в великом страхе и ожидал несчастья.

Я уже говорил, что по сравнению с недавними смертельно голодными годами питание в лагере значительно улучшилось. И лагерной баланды стало чуть побольше и погуще, и посылок стало больше, и в ларьке появились и колбаса, и сыр, и консервы.

Конечно, кухню грабили и урки, и бригадиры, и придурки, но все-таки жить стало уже легче.

Друккер сам следил и нас заставлял следить за питанием и за режимом в ОП. Для ОП отводилась барачная секция. Там были и матрацы, и постельное белье, и приличная кормежка.

Зачисляли туда людей ослабленных, примерного поведения. Попадали каждый раз человек по 20 — 30. За месяц люди успевали как-то отдохнуть и немного поправиться. Критерием оздоровления были прибавка в весе и упругость ягодиц.

В таких вот делах и проходило лето 1950 года. Я уже стал что-то соображать, что-то делать, чему-то уже научился, чему-то продолжал учиться. Узнал многих, и меня узнали многие. Стал осваивать лагерные правила жизни. Начальство, если не считать Друккера, мне особенно не досаждало и даже как-то считалось со мной. Ну, а грусть и тоска, конечно, не покидали. Может быть, стали чуть менее острыми.

Год кончался. Перед Новым годом кто-то из бесконвойников, а может быть, и надзиратель (такие случаи бывали), не помню точно, принес нам из-за зоны пару бутылок водки. Пить заключенным категорически возбранялось, это считалось тяжелейшим проступком.

Часов в одиннадцать 31 декабря мы в санчасти хватанули по 200 — 300 граммов и не успели еще закусить, когда появился надзиратель (грех мы успели спрятать) и потребовал меня к начальнику лагпункта младшему лейтенанту Сергееву. А меня уже начало развозить. Я вошел в кабинет, Рябота махнул мне, чтобы сел, и я сел прямо у натопленной печки, а Сергеев продол-жал громкий разговор с мастером леса, бесконвойником Морозовым. 'Нет, ты пьян!' — гремел Рябота. 'Да не пил я, гражданин начальник, век свободы не видать', — отвечал Морозов, еле держась на ногах. 'Доктор, определяй и пиши, пьян он или нет'. Изредка мне и раньше приходилось проводить такую экспертизу: человек дышал в стакан, а я потом этот стакан нюхал. Способ довольно верный. Ну, а сейчас у горячей печки меня и самого уже здорово разобрало и не выдать себя я, наверное, не смог, если бы мне пришлось что-то говорить. Но тут мастер махнул рукой: 'Ладно, начальник, не надо доктора, я пьян!' — 'Давно бы так, — успокоенно буркнул Рябота. И — ко мне: — А вы можете идти'. И я, стараясь держаться прямо и не шататься, вылетел из конторы.

Так начинался 1951 год.

А как-то в январе поздно вечером меня вызвал к телефону Друккер и объявил, что мне надлежит срочно отправляться на лагпункт Кяма, где тяжело заболела жена начальника. У нее активный туберкулез легких с кровотечением. Она нетранспортабельна, перевозить ее в Архангельск нельзя, а врача там нет.

Набив сумку шприцами и медикаментами, я вместе с конвоиром отправился в путь. Идти нужно было километров восемь. Ночь была звездная и морозная, однако я был тепло одет и мороза не замечал. Шли быстро и часа через полтора были у лагпункта Кяма. Это женский лагпункт, а домик его начальника находился совсем рядом с вахтой.

Меня встретил растерянный и растрепанный человек. Он расписался в моем получении и отпустил конвоира, а я пошел к больной. Ей было плохо. Высокая температура, лихорадка, блестящие глаза, пылающее лицо, масса влажных хрипов в легких и кровохарканье. Я начал вводить ей внутривенно дозы хлористого кальция, внутрь давал соленую воду, кодеин и жаропонижающие. Пробыл с нею трое суток. В короткие перерывы, на 2 — 3 часа, меня уводили на лагпункт к женщинам, где в кабинете нарядчицы немного спал, а потом опять шел к своей больной. Заходил в малюсенькую санчасть, где командовала фельдшерица Валя.

Сидели там по 58-й статье, но было много и урок. Урок-женщин я не видел ни раньше, ни после. Страшными и странными были эти люди. Мне там порассказали об отвратительных извращениях, а женский развод я сам видел. Куда там зекам-мужчинам! Блатные и приблатнен-ные женщины устроили бунт, не желая выходить на работу. Такой гнусной и омерзительной ругани я никогда больше не слышал.

А больной стало лучше. Температура спала, кровохарканье прекратилось, аппетит появил-ся, и ее вскоре перевезли в Архангельскую туберкулезную больницу, а меня отконвоировали сначала на 3-й, где я успел повидаться с коллегами и товарищами по тюрьме, а потом направили снова на Ключи.

А Ключи к этому времени решили закрыть. Лес вокруг вырубили, делать больше было нечего. 1 марта все вещи погрузили на железнодорожные платформы, а нас, лагерников, погнали пешком за 30 километров в Кодино. Потом я оказался на 5-м лагпункте Лавтогозеро. И действительно, рядом было приличное озеро, а сам лагпункт находился в 10 км от Кодина, нашей местной столицы.

Эта зона оказалась побольше Ключей, и было там человек четыреста. Тамошние медики обо мне уже знали и встретили хорошо. Там оказался мой старый знакомый — фельдшер- студент Виктор Егорович Котиков.

Главой медицины на 5-м лагпункте являлся Александр Максимович Соловьев, старый каторжник, сидевший еще на Соловках. Лет ему было за пятьдесят. Срок его кончался через два месяца, а отсидел он лет тринадцать. На воле был ветеринаром и жокеем, а в лагере уже много лет лечил людей, и не без успеха. Это был худощавый, быстрый и энергичный человек в очках, с щеточкой английских усов. Внешняя интеллигентность и изысканность речи сочеталась в нем с грубостью, хамством и ужасающей «феней». К больным относился по-разному: к одним — хорошо, к другим — с палкой. Чувствовалось, что, пройдя тринадцатилетний ад, человек находился уже на пределе сил. Он много рассказывал о Соловках. Волосы вставали дыбом от этих рассказов. В них трудно было поверить, и только вот теперь стали выплывать ужасающие подробности. Не врал он, значит.

Жил в санчасти опальный доктор, хирург Владимир Михайлович Фастыковский, за какие-то грехи снятый с медицинской работы на общие. Однако он получил инвалидность в связи с остеомиелитом стопы. Этот остеомиелит оказался самой настоящей «мастыркой», которую доктор постоянно травил какой-то гадостью. Тем не менее медицинские комиссии не старались его разоблачать и продолжали давать инвалидность. Фастыковский сел в 1943 году в Ленинграде. Сейчас он, конечно, не работал и проводил все время за игрой в преферанс (карты в лагере строго запрещены) в санчасти или в бараках.

Иногда я просил Фастыковского помочь мне в той или иной хирургической манипуляции, что он с удовольствием и делал. А дружил Владимир Михайлович с нашим медстатистиком Петром Афанасьевичем Титовым, «язычником» с 1948 года, человеком лет 50, большим и грузным, тоже страстным преферансистом.

Был еще один фельдшер, Паша Стеценко, 'изменник родины' (пленный), но его вскоре перевели в другое место, а прибыл новый, Иван Моисеевич Клименко, свежий «изменник» с двадцатилетним сроком, еще не пришедший в себя от следствия и тюрьмы. Работник он, впрочем, опытный и старательный.

Был еще вольный фельдшер Николай Иванович Попов, старик лет за 60, отсидевший 10 лет на Колыме и доживающий теперь здесь, при лагере. Работал небрежно, кое-как, руки дрожали, пепел с постоянной папиросы вечно сыпался на повязки и раны. Николай Иванович баловался наркотиками, поэтому такие лекарства приходилось от него прятать. Впрочем, он был веселый и добрый человек; всей душой сочувствовал зекам и помогал всем, чем мог: посылал наши письма через волю, снабжал вольными продуктами. На вахте его обычно не обыскивали, и он проносил в зону даже водку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату