Владимир Корнилов
Любушка
1
В дни тихого предзимья, когда землю прихватило уже легким морозцем, появился в лесхозовском поселке новый человек. Высокий, худощавый, с косматящимися бровями, из-под которых остро и смело, глядели умные глаза, он по-хозяйски обошел усадьбу, зорко всматривался в меня, сидящего на крыльце в шапке и шинели, с книгой на коленях, решительными шагами поднялся в контору.
Вечером я узнал, что на работу оформился новый конюх, Аверьян Петрович, что он сам из дальней деревни, что он вдов и жить будет в сторожке при конюшне с единственной своей дочкой. Узнал, что дочку зовут Любушкой, и что-то такое теплое, влекущее послышалось мне в этом имени, что сердце мое дрогнуло.
Любушку впервые я увидел издали на другой день, она помогала отцу переносить сено из прежде привезенного стога в конюшню. Работала споро, с видимой охоткой, и ворох сена, который, подняв на вилах, она несла, казался больше её самой, — настолько Любушка мала была росточком, ну прямо девочка с круглым, раскрасневшимся от морозца и работы лицом.
Встретиться, поговорить случая не представлялось, в ту пору моя жизнь шла уединенно, я усиленно одолевал институтскую премудрость второго курса. Изредка вытаскивал стул на крыльцо, сидел, потеплее закутавшись, со щемящим чувством утраты оглядывая уже отяжелевшие снегами леса, которые еще совсем недавно, даже в самый канун уже минувшей войны, были доступны для меня, как дом, в котором теперь я жил.
Очень скоро, почти в каждом из дней, я стал находить на крыльце то веточку от зимнего дуба с трогательно стойкими листьями, то еловую лапу с янтарными шишками, то пучок веточек плакучих берез зябко висящими сережками, терпеливо ожидающими весеннего тепла.
Я не видел, как появлялись на крыльце эти трогательные знаки внимания, но верно догадывался, что еще незнаемая мной Любушка вот так, невидимо разговаривает со мной.
Вскоре, после зимнего солнцеворота, когда покрытое изморозью стекло в окне сверкало и блестело в солнечных лучах, а я сидел за столом, раскрыв ученый труд, и вдумывался в исторические закономерности расцвета и упадка земных цивилизаций, мама приоткрыла дверь, сказала со значением:
— А к тебе Гость!..
Любушка вошла стеснительно, в то же время с какой-то детской решительностью, остановилась у края стола, густо краснея, произнесла срывающимся голосом:
— Я к Вам… Может, дадите что-нибудь почитать?
Тут-то и разглядел я таинственную дочку нового конюха. Ну, совершенно круглое, открытое, доброе лицо, как у расписных глазастых русских матрешек! Из-под серого платка, охватившего голову и концом закрученного вокруг шеи, выбивалась на лоб прядка светлых, с какой-то даже рыжиной, волос, на широком носу и вокруг россыпь простодушных веснушек. Щеки Любушки продолжали гореть, но широко раскрытые глаза смотрели прямо, как у отца, и с доверчивым ожиданием.
В ту первую встречу не все я увидел, это потом разглядел прямые брови, которые по какому-то внутреннему побуждению вдруг строго сдвигались к переносью, приоткрывающие характер непреклонный, и волевую ямку посередине вроде бы мягкого подбородка. А сейчас, в первом близком пригляде, меня как будто опахнуло мягким теплом. Я даже растерялся, засуетился, не зная, как повести себя с необычной гостьей.
А маленькая, вся какая-то уютная девушка с родственной доверчивостью стояла рядом, смотрела на меня пытливо, как будто спрашивала: «А ты знаешь, зачем я пришла?».
В охватившей меня суетности, я бормотал: «Почитать… Почитать… что же дать тебе почитать?».
На диване, под подушкой, лежали охотничьи рассказы Пришвина, для меня, в моем положении, это было утешительное чтение. Ничего другого под рукой не было. Я повернулся взять стоящий у окна костыль. Любушка, в готовности помочь, предупредила мое движение.
— Вы не вставайте! Скажите — где, я подам! — Она достала из-под подушки книжку, передала мне. Сама вернулась к дивану, заботливо взбила подушку, расправила одеяло, разгладила маленькой ладошкой складочки.
Принимая от меня книгу, спросила:
— Хотите, чтобы я эту прочитала? — И засмеялась тихонько. — Это скорее для папани. Он когда-то охотничал. Но я все равно прочитаю, — сказала она, прижав книжку к груди. — Ведь вам она нравится?
— Нравится, — признался я, радуясь той милой непосредственности, с которой девушка вела себя.
— Ну, я пойду? — вопросительно сказала Любушка и вздохнула. Уходить ей не хотелось.
2
По пенсионному делу надо было ехать в военкомат, в районный центр. Отец разрешил взять Орлика, и Аверьян Петрович поутру лихо подкатил к крыльцу, заботливо усадил меня в санки, с отеческой заботливостью укутал в тулуп.
До города было пятнадцать верст, мы покатили. Орлик, как всегда, шел напористо, комья снега летели из-под копыт, били в передок саней. Вид засугробленных полян среди заснеженных лесов, располагал к молчаливому созерцанию. Но Аверьян Петрович не был в спокойствии, держа в руках натянутые вожжи, то и дело привставал, покрикивал, побуждал Орлика к ровному стремительному бегу. На полдороге придержал коня, пустил шагом. Готовясь к разговору, прокашлялся. Сказал:
— Хочу спросить тебя, Володимер (так звал он меня, сильно округляя и нажимая на «о»), спросить, хочу, как располагаешь жить?
В откровении дорожной беседы, я ответил:
— Пока жизнь мной располагает, Аверьян Петрович. Кто знает, в какую сторону повернет. Еще доучиться надо.
— Ученье — это хорошо, — одобрил Аверьян Петрович, помолчал, в неспокойствии перебирая вожжи. Опять вернулся к интересующему его вопросу:
— Учеба учебой. Дело понятное, умственное. А в личном вопросе? Тебе, как понимаю, надо по- семейному устраиваться. Чтоб и с этой стороны, как говорится, жизнь подпереть. Небось, мыслишка-то беспокоит?
— Дума-то есть. Да невесты уж больно расчетливы. Кому охота такую обузу на себя брать, — сказал я, явно напрашиваясь на сочувствие.
Аверьян Петрович несогласно покачал головой, тут же в горячности заговорил, покручивая концом вожжей:
— Не к лицу прибедняться, Володимер. Парень ты крепкий, видный. А что костылем подпираешься, в том ли беда? Вот оженишься, детишек нарожаете. В рост пойдут, заботы, хозяйство на себя примут. Тут, Володимер, ежели так на себя смотреть, мимо судьбы прокатишь!..
Чувствовал я, близок, близок был Аверьян Петрович к тому, чтобы досказать что-то его беспокоящее. Но удержал он себя. Привстал, тряхнул вожжами, прикрикнул:
— А ну, Орлик! Пшшол!..
В молчании мы снова понеслись по дороге.