по его гладкому лицу старого кретина… Увидишь, мы позабавимся, потанцуем… Право, это тебе пойдет на пользу, разыграем вместе комедию… дай себе волю… открой шлюзы, опрокинь барьеры, выпрямись, наконец, прыгай, резвись… они похлопывают его по груди, по лбу… тут сокрыты «сокровища», «неподозреваемые богатства», выражаясь вашими словами… как и в пас, как и во всех… Нет? Ни за что на свете? Отказываешься? Это твое последнее слово? Предпочитаешь не двигаться с места, рухнуть здесь, грузный и инертный, как твоя зверюга… взгляни на нее… На, бери ее, неси на камин, поставь на место… он наклоняется, берет ее на руки… они подталкивают его… К чему такие предосторожности, не делай это с видохм, будто несешь святые дары, святой потир… ну вот, здесь ей хорошо… Сейчас ты увидишь, мы начинаем… но посмотрите, как он весь напрягся, одеревенел, скукожился… да расслабься же… беззаботней, дай себе волю… Ты раскрепощен, свободен, пойми это… больше нет сеньоров и мэтров, святых образов, ты сам мэтр, сам себе хозяин, ты и твой суверенный жест… Больше нечего страшиться, нет ни судей, ни законов… Просто жалко смотреть, во что тебя превратили за долгие годы, вся жизнь прошла в послушании, в набожном поклонении, это и не позволяло тебе никогда, даже мысленно, хотя бы… посмотри на нас… это так легко…
«Легко»… смотрите, как он весь сжался, его напугало это слово… одно из слов-барьеров, одововчядок, которые заставляют немедленно отступить, поскорее укрыться в загоне, сбиться поплотнее. Легко. Да. Но отныне это не должно пугать тебя. Легко, а почему бы и нет? Тем лучше, если легко, это такое наслаждение, не приходится сдавать экзамены, проваливаться, унывать, отчаиваться, дрожать, начиная все сызнова, покрываться смертельным потом, заниматься самобичеванием, простираться ниц и часами ждать знака, пусть самого ничтожного, лишь бы он подтверждал избранность… Все — избраны. Все — призваны. Отныне и навсегда покончено с отлучениями, исключениями… Встань, расправь затекшие члены, да не бойся же…
Он кидает на друга, утонувшего в своем кресле, застенчивый взгляд ребенка, которого просят прочесть стихотворение на семейном сборище… Да не гляди ты на него, забудь его, забудь все… пошли… скинь эти стесняющие тебя одежды… поступай как мы… назабавимся вместе… Он тяжело подымается… Но что эдю? Что вы намерены сделать? Поставить пьесу? Балет? Не хотите же вы, чтоб я… Ну, чем он еще недоволен? Право, просто руки опускаются… Еще капельку терпенья… Это никак не называется, пойми… С названиями, ярлыками, дефинициями покончено… Это то, чем оно станет, а чем — никто не знает и знать не хочет… Бросайся очертя голову… без оглядки… Да, безоглядно, безвозвратно затерянный, всеми забытый, недосягаемый для глаз, недосягаемый для воспоминаний… в пустоту, в невесомость… он ощущает, как его грузное тяжелое тело… Кто это сказал? Кто сказал — грузное? Кто сказал — тяжелое? Кто сказал — тело? Откуда взялись эти слова? Они лежат на мне. Они прикреплены ко мне… я облеплен словами… сорвите их… Они тащат его за собой вертят, заставляют лечь, встать… тяжелая, грузная туша, слон, мамонт пускается в пляс…
Он смотрит на эти старые, отвалившиеся от него слова, он, смеясь, топчет их… Вот чем я был облеплен всю жизнь… грузная, тяжелая туша… я больше не боюсь… глядите, что я делаю… но по мере того как движение увлекает его все стремительнее, отваливается и это, точно струпики, когда после скарлатины шелушится кожа… отныне нет ни «глядите», ни «я», ни «делаю»…
Остается только то, что теперь проталкивается, циркулирует в нем, через него, между ними и им, они — единое целое, они точно кольца змеи, которая взвивается, качается, скользит, ползет по мебели, по лестнице, свертывается клубком, падает, разворачивается, вытягивается, бросается из стороны в сторону… вода течет из опрокинутых ваз… цветок на прямом стебле колеблется, как свеча, в его руке… Задыхаясь, оп валится в кресло, подымает голову и видит склоненные над ним улыбающиеся лица… Вот что вы заставили меня делать… это безумие…
Друг, который сидит против него по другую сторону низкого стола, прижав, словно это помогает ему сосредоточиться, большой и указательный палец к углам опущенных век, не двигается, молчит. Неколебим. Неприступен. Нечувствителен, как стены замка к бурлению воды, слегка захлестывающей их снизу, к насекомым, копошащимся в типе крепостного рва.
— Прислушайтесь… Но прислушайтесь же… Тот отнимает руку, открывает усталые глаза — К чему? Что случилось? — Мне порой кажется… вы будете смеяться, вы тоже… что… что жизнь… простите меня, это нелепо… ну, в общем, то, что за неимением лучшего, приходится называть так… опа теперь там, у них… а не здесь, уже пе в этом… он щелкает зверюгу в бок… Это все в прошлом. Ушло. Скоро от этого ничего не останется, все, что будет появляться, тотчас будет исчезать… рушиться, едва возникнув… постоянная утечка… ничего нельзя будет удержать, сохранить, сберечь, никаких сокровищ, ничего заслуживающего благоговения, ничего подобного им уже не нужно… А без них…
— Так значит, им ничего подобного уже пе нужно? И со всем этим покончено? Прискорбно… Он кладет руку на спину зверюги, тянет ее к себе… Мы с тобой, оказывается, им не нужны… Какое несчастье, какой ужас, что ж теперь с нами, бедными, будет… — Да, это правда, вы сами не понимаете, как верно то, что вы сказали… склоняясь через стол, шепотом… Что с нами будет? Что станет с нами без них? — Без них? Что станет с нами? старый друг покачивает головой, взор его изливает сочувствие… Простите, что причиняю вам боль, но, я полагаю, придется обойтись без них. Увы, с этим нужно смириться. Но смеется тот, кто смеется последним. Ибо мы сильны, очень сильны, то, что заключено в этом, очень сильно, обладает огромной мощью… В день, когда они попытаются разрушить это… Но до него еще далеко, думаю, вы их переоцениваете, преувеличиваете их опасность, бедные дети не так уж грозны, им не по плечу…
Засунув руки в карманы брюк, надвинув кепку до бровей, зажав в зубах окурки, они лениво шатаются среди подмостков, время от времени останавливаются, прислушиваются к навязшим в ушах выкрикам зазывал, с гримасой отвращенья глядят па омерзительные жесты работорговцев, которые подталкивают вперед свой товар, поворачивают его во все стороны, похлопывают по ногам шлепают по бедрам… Вот здесь, пожалуй, не спорю, есть какая-то вялость в контуре ляжки, но взгляните зато на линию спины… несравненна. Вся непосредственность и мощь примитива. Редкая вещь. Кто скажет лучше? Настороженно приглядываясь, срывающимся голосом… Ну смелее…
Никакого движенья. Никому «не поднять». Все слишком бедны. Обнищали. Можете оставить ее себе. Оставь себе свое чудо. Пусть тебе будет лучше.
Он подымает голову и внезапно, с каким-то неожиданным для себя самого выражением, которое заставляет и я еще до того, как он открыл рот, сделать шаг назад, сбиться в кучу: Да. Лучше.
Странно, но хватило этого — этого безотчетного оттенка в тоне, показавшего им… они с трудом могут поверить;» что он и вправду от них оторвался, не обращает на ни‹ внимания, не помнит о них, глядит в себя, созерцает нечто в себе самом и так просто, с таким спокойствием и серьезностью констатирует: Да. Лучше.
И они, в свою очередь безотчетно, словно заразясь от него, тянутся в струнку, выпрямляются по стойке смирно, с застывшими лицами, с вперившимися в него глазами.
Да. Лучше. И более ни слова. Воспользоваться этой нежданной победой, упрочить свои позиции. Да, лучше, слышите! И на этом все. Брысь, пошли вон, чтоб я вас нё видел.
И это уже бьет в нем, нарастает, переполняет его, льется через край, течет, отныне не встречая преград, этого пе удержать, да, лучше, да, ничего нет лучше, чем эти мгновения контакта, совершенного слияния…
Что-то мелькает в их глазах, которые утратили неподвижность, на их оживших лицах… Один из них делает шаг к нему, остальные незаметно его одергивают… Дай же ему сказать… Интересно… — Да, правда, интересно, просто умора, не так ли? Просто умора, что мне взбрело на ум подарить вам… он расхаживает перед ними… все то лучшее, чем я обладаю… то, чего никому у вас не отнять… Да, просто умора, что я обхожусь с вами как с высоким гостем, которого сажают на почетное место, для которого достают из погреба, которому дают отведать самые свои тонкие вина… И я вдобавок вечно корил себя за то, что не смог, не сумел дать вам что-то еще лучшее… умолял вас простить мне все несовершенство… заставлял себя, вот уж поистине умора как можно дольше скрывать от вас… бедные дети всегда успеют столкнуться… прятать от вас могилы и показывать лишь прекрасные венки… и главное, мечтал оставить вам в наследство этот талисман, чтоб вы хоть иногда, хоть на несколько мгновений, ни от кого не завися, в полном одиночестве, могли отвратить от себя… чему вы улыбаетесь? — Вовсе мы не улыбаемся… Мы слушаем тебя… — Да, отвратить от себя… простите мне высокопарность, удержать на почтительном расстоянии смерть… Тут есть чему улыбнуться, над чем посмеяться. Вы правы. Каким же я был дураком. Пеликан.